Ганя
Шрифт:
Моя лошадь и лошадь Селима уже стояли осёдланными перед крыльцом.
Мне нужно было обтереться после моей ванны, — я завернул в свою комнату и потом прошёл в залу, где застал ксёндза Людвика и Селима в самом растерянном состоянии.
— Что случилось? — спросил я.
— Ганя захворала…
— Что? как? — крикнул я и схватил ксёндза за плечо.
— Сейчас же после твоего ухода она разрыдалась, а потом упала в обморок. Madame д'Ив взяла её с собою.
Не говоря ни слова, я помчался в комнату madame д'Ив. Ганя, действительно,
— Ганя! дорогая моя! любовь моя! что с тобою?
— Ничего, ничего! — ответила она слабым голосом и попробовала улыбнуться. — Прошло уже. Право, ничего.
Просидел я у них с четверть часа, потом поцеловал руку Гани и возвратился в залу. Ложь! я не ненавидел её. Я любил её, как никогда! Но зато, когда я увидал в зале Селима, то почувствовал желание задушить его. О, его я ненавидел теперь всеми силами своей души. Он, вместе с ксёндзом, подбежал ко мне.
— Ну, что? как там?
— Всё прошло.
И, повернувшись к Селиму, я сказал ему на ухо:
— Поезжай домой. Завтра мы съедемся у границы, на опушке леса. Мне нужно поговорить с тобой. Я не хочу, чтобы ты приезжал сюда. Наша дружба должна прекратиться.
Селим весь вспыхнул.
— Что это значит?
— Завтра я объясню тебе всё. Сегодня не хочу. Понимаешь? — не хочу. Завтра, в шесть часов.
Я пошёл по направлению к комнате madame д'Ив.
Селим вздумал было побежать за мной, но остановился у дверей. Спустя несколько минут я видел, как он сел на лошадь и уехал.
Более часу я сидел в соседней комнате. Войти к Гане я не мог, потому что она ослабела и уснула. Madame д'Ив вместе с ксёндзом Людвиком отправились к отцу на великий совет. Я оставался один вплоть до самого чая.
За чаем я заметил, что отец, ксёндз и madame д'Ив сидят с какими-то полутаинственными, полусердитыми лицами. Признаюсь, меня охватило какое-то беспокойство. Уж не догадались ли они о чём? Это было очень вероятно, потому что между нами, молодёжью, творилось что-то совсем невероятное.
— Сегодня я получил письмо от твоей матери, — сказал мне отец.
— Как её здоровье?
— Здоровье её совсем хорошо. Но она беспокоится о том, что делается в доме. Хочет скоро возвратиться, но я не дозволяю ей этого: пусть ещё месяца два проживёт за границей.
— О чём же мама беспокоится?
— Она знает, что в деревне оспа. Я, по неосторожности, написал ей об этом.
А я так совсем не знал об этом. Может быть при мне и говорили, но в это время внимание моё было занято совсем другим.
— А ты не навестишь маму? — спросил я.
— Увидим. Мы ещё поговорим об этом.
— Вот уж почти год, как она за границей, — вздохнул ксёндз Людвик.
— Лечение требует этого… Будущую зиму она уже может прожить здесь. Пишет, что чувствует
— После чаю приди во мне. Я хочу потолковать с тобой.
— Хорошо, папа.
Я встал и вместе со всеми остальными пошёл в Гане. Теперь она уже совсем оправилась, хотела было встать, но отец не позволил. Около десяти часов перед нашими окнами загремели колёса какой-то брички. Приехал доктор Станислав, который с самого полудня ходил по крестьянским избам. Осмотрел он Ганю и объявил, что она совсем здорова, но что ей нужны развлечения и отдых. Учиться он ей запретил вовсе.
Отец советовался с ним, не лучше ли увезти маленьких девочек на время, как эпидемия будет продолжаться, или можно держать их дома? Доктор успокоил отца, сказал, что опасности нет, и потом ушёл спать, — он так и падал от усталости. Я проводил его в свою комнату и сам тоже намеревался раздеться, потому что страшно был измучен впечатлениями сегодняшнего дня, как в комнату вошёл Франек и сказал:
— Панич! старый пан просит вас к себе.
Я тотчас же отправился. Отец сидел за письменным столом, а на соседних стульях — ксёндз Людвик и madame д'Ив. Сердце у меня билось тревожно, как у обвинённого, который должен предстать перед судом, потому что я был почти уверен, что меня станут расспрашивать о Гане. И действительно, отец начал говорить о чём-то очень важном. Сестёр моих, вместе с madame д'Ив, он отправит в Копчаны, к дяде, ради спокойствия матери. Но в таком случае Ганя останется одна среди мужчин. Отец не хотел этого. Притом он заявил, что у нас происходит что-то такое, о чём он расспрашивать не хочет, но чего одобрить не может никоим образом и надеется, что отъезд Гани положит всему конец.
Тут все начали пытливо смотреть на меня и до крайности изумились, когда я, вместо того, чтоб отчаянно сопротивляться против отъезда Гани, радостно одобрил его. А у меня был тот расчёт, что этот отъезд равнялся разрыву всех её отношений к Селиму. Кроме того, какая-то надежда, точно блудящий огонёк, вспыхнула в моём сердце, что я, а не кто-нибудь другой, повезёт Ганю за границу. Я знал, что отец ехать не может, — время жатвы было на носу, — ксёндз Людвик за границей никогда не был, — оставался только один я. Но это была слабая надежда, она угасла, как блуждающий огонёк, когда отец сказал, что пани Устшицкая через два дня уезжает на морские купанья, и что она согласилась взять с собою Ганю. Послезавтра Ганя должна была выехать. Огорчило это меня не мало, но я предпочитал, чтобы Ганя уехала, хотя бы и без меня, чем оставалась бы здесь. Покаюсь, — одно обстоятельство обрадовало меня несказанно: что сделает Селим, и как примет это известие, когда я сообщу о нём на следующий день?