Гардемарины, вперед!
Шрифт:
– Это почему? – Софья круто повернулась и уставилась на Агафью темными злыми глазами.
– А потому, что известно им, кому вы будете слагать ваши песни, – ответила горничная и, испугавшись сорвавшейся фразы, прикрыла рот рукой, но так велика была в ней злоба на эту замухрышку монастырскую, что не утерпела и, нагловато прищурившись, сиплым от волнения голосом, прошептала: – Тетушка ваша знает, с кем вы из монастыря сбежали.
– С кем же я бежала? – процедила сквозь зубы Софья и непроизвольно сжала кулаки.
– Постыдились бы, барышня.
– С кем бежала? – повторила Софья и вдруг бросилась к Агафье и вцепилась руками в атласную душегрейку. Ополоумевшая горничная рванулась, заголосила, но девушка встряхнула ее и, уткнув колено в мягкий живот, прижала к дверному косяку. – Говори!
– Убивают, – дребезжаще пискнула Агафья.
Собрав последние силы, она отклеила, отпихнула от себя девушку и выпала в открытую дверь.
«Галуны золотые на душегрейке так и затрещали. Заживо вспорола… – рассказывала Агафья полчаса спустя сестрам-монахиням. – Как я живая выскочила – не помню! „Срамница вы! – кричу. – Блудница вавилонская!“ А она знай хохочет сатанински и кулаками в дверь тра-та-та! „С ряженым гардемарином, – кричу, – из монастыря бежать! Где вы только с ним сговорились?“ Тут она, бесноватая, и смолкла. Словно сам Господь рот ей запечатал. А я в самую замочную скважину губы вложила: „Бесстыдство развратное!“ А она молчит… Увезите ее, сестры, пока она дом не подожгла…»
Когда подоспело время нести Софье обед, Агафья позвала с собой дюжего мужика Захара, оставленного барыней в городе для исполнения тяжелых домашних дел.
– Ружье взять аль как? – усмехнулся в рыжую бороду Захар.
Предосторожность Агафьи была напрасной. Ни жестом, ни звуком не ответила Софья на их приход. Она лежала ничком на лежанке, лицо в подушке, руки обхватили голову, словно прятали ее от чьих-то ударов.
– Она же спит. Чего боишься? – насмешливо спросил Захар.
– Кошка бешеная, – прошептала Агафья и поспешила из комнаты.
Остаток дня Софья пролежала, не поднимая головы. Узорная тень от решетки поблекла, стушевалась, а потом и вовсе пропала, словно запутавшись в ворсе стоптанного войлока. Стены придвинулись к Софье, потолок опустился, комната стала тесной, как гроб, и только лампада в углу слала смиренный добрый свет.
– Вечер, – прошептала Софья. – Или уже ночь? Как же я забыла? Нянька Вера придет… Если Бог хочет наказать, он делает нас слепыми и глухими. Куда смотрели мои глаза, зачем так быстро бежали ноги? Я даже имени его не знаю…
Захар вышел на крыльцо, перекрестился на первую звезду.
– Эдак все, – вздохнул, – чего-то от девки хотят? Скука скучная… – И поплелся закрывать да завинчивать на ночь ставни.
В темной столовой, шмыг-шмыг, пробежали черные тени. Монашки сгрудились у стола, засветили одинокую свечку, зашептались. То глаза высветлятся, то взметнувшиеся руки, то чей-то говорливый влажный рот – зловещий заговор, как над убиенной душой поминки.
Осторожно проскользнула в сад нянька Вера и пошла от дерева к дереву, всматриваясь в черные окна. Где ее голубушка, где лоза тонкая? Нет ей счастья на свете. Ох, грехи человеческие, ох, беды… Зачем дети страдают за дела родительские? Разве мать Софьи, покойница, не выплакала уже всех слез – и за себя, и за внуков своих и правнуков?
Агафья сытно зевнула, прикрыла пухлый рот рукой. Ужин, что ли, нести пленнице? У запертой двери прислушалась – тихо… Кормить ее, беспутную, или уже все одно?.. Завтра поест… И пошла с полным подносом назад.
Когда шаги Агафьи растворились в шорохах дома, Софья опять приникла к оконной решетке.
– Найди его, найди… костел… Я пойду с ним. Пойду в Кронштадт. Передай ему. Поняла?
Липы шумят, заглушают слова Софьи, и она опять шепчет в темноту:
– Розовый костел… за земляным валом… там пруд рядом. Какой завтра день?
– Софьюшка, громче, не слышу… День какой завтра? Животворного Креста Господня пятница.
– Только бы он не ушел. Только бы дождался…
Увезли Софью утром. Недотянули смиренные инокини до назначенного Пелагеей Дмитриевной срока.
Агафья привела девушку в большую залу завтракать, и четыре сестры, как четыре вековых вороны, стали у кресла. Софья поняла, что просить, плакать – бесполезно, но уж покуражилась вволю!
– Мы тебе добра хотим! Одумайся, Софья! – кричала казначейша Федора, стараясь схватить, поймать неистовую Софью, которая носилась по зале, перевертывала стулья, прыгала, залезала под стол и кричала: «А-а-а!»
– Остудишь ты свой нрав бешеный! – вопила клирошаня Марфа. – В Микешином скиту и не такие смиренье обретают!
– Захар! Да помоги, Захар, – причитала Агафья, но тот стоял у стены, заведя руки за спину, и с недоброй усмешкой наблюдал облаву.
Когда спеленутую в простыни Софью отнесли во двор и положили на дно кареты, растерзанные монашки стали считать синяки и царапины. Нос клирошани Марфы, словно вынутый из капкана, был окровавлен и как-то странно закурносился, придавая лицу удивленное выражение. Казначейша Федора трясла вывихнутым пальцем. Волос у всех четверых поубавилось за десять минут больше, чем за десять лет, прожитых в печали.
Нянька Вера подошла к Захару и вскинула на него испуганные глаза.
– Спеленали… А?
Захар сморщился, сжал кулаки.
– Эдак все – вперемежку. Скука скучная, – сказал он загадочную фразу и смачно плюнул в пыльные подорожники, примятые отъехавшей каретой.
15
Гудят и воют сквозняки, раскачиваются стены, и кажется, что костел клонится набок и потому только не падает, что шпиль, бесконечно длинный, как фок-мачта, цепляется за облака, и они, лохматые, быстрые, помогают выстоять старому костелу.