Гарвардская площадь
Шрифт:
На самом деле ему нужно было совсем другое. Я стал для него предлогом завести разговор. Никаких возражений. А может, я и не был предлогом завести разговор. Он вроде как просил меня о помощи. А помощь при сложившихся обстоятельствах я мог оказать лишь одну: освободить его от одной из женщин. Весь вопрос заключался в том, от которой.
Пока девушки говорили друг с дружкой, он подал мне именно тот знак, которого я и ждал: «Оторви их друг от друга!» А потом добавил нечто другое: «Ты которую хочешь?» Поскольку я так и так делал ему одолжение, мне было все равно – обе мне были безразличны. А кроме того, пойти на такую уловку: якобы приударить за одной из девушек, чтобы помочь ему заарканить вторую, – мне представлялось несколько пошловатым. Мое откровенное нежелание содействовать его плану его явно озадачило. Глаза взметнулись с явственным непониманием. «Не станешь делать ничего?» Как это оскорбительно для них.
Я выбрал ту, что сидела поближе.
Она была персиянкой, прочла всего Данте по-итальянски, потом по-испански, потом на фарси. Вторая оказалась кудрявой блондинкой по имени Шейла – и была она, как я мог бы и сам догадаться, врачом лечебной физкультуры.
Оказалось, Шейла его не интересует. Что парадоксально, интересовала его мисс Частые Посещения Туалета. После той их первой ночи она исчезла, и теперь она создавала ему трудности, а не наоборот. Я мог бы это предвидеть. Он, впрочем, не слишком переживал. Кембридж меньше Парижа. Рано или поздно они столкнутся нос к носу. А телефон ее он не записал? Потерял. Знает, где она живет? Нет. Темно было, он был пьян, не приметил. Что же до Pleonasme из la soupe populaire – которая действительно объявилась на третий день и оказалась, как он и полагал, француженкой из еврейско-марокканской семьи, – он в итоге переспал с ней в своей комнате, когда квартирная хозяйка, переименованная в миссис Арлингтон с Арлингтон-стрит, уже спала. А потом он скоропалительно – за три-то дня! – по уши влюбился в Остина, мальчишку, при котором она состояла круглосуточной нянькой. Он ломал себе день, чтобы отвезти ее к школе, чтобы она забрала Остина в два часа дня, потом они ехали втроем в Фанейл-Холл, ставили машину и покупали три мороженых. Все это держалось в тайне: нельзя было допустить, чтобы мальчик сообщил родителям, что дружок его няньки – таксист, который забирает их каждый день и катает вокруг Фанейл-Холла, пока не найдет, где запарковаться. Забирать мальчика – порой сам по себе – он продолжал еще долго, даже когда давно выяснил, что, помимо него, нянька спит еще и с отцом мальчика, за спиной у матери.
– Плевать мне, что она спит с кем-то еще. Я тоже сплю с другими. Но хоть какую-то совесть нужно иметь: обманывать человека, который боготворит сына того самого человека, с которым она его обманывает, – это ни в какие ворота! C’est de la perversite![19] Недопустимо. Тра-та-та-та-та-та.
– Мне кажется, ему хотелось остаться с Шейлой, – заметила персиянка, когда в тот день мы тоже остались вдвоем. Говорили мы по-французски – второй раз за лето Калаж открыл передо мною двери, которые, как мне казались, для меня заперты. Мне нравилось говорить с женщиной по-французски. Я будто вернулся домой. Женщине очень многое можно сказать по-французски. Не те вещи, которые невозможно перевести на английский, а те вещи, которые по-английски никому и в голову не придут и которых, соответственно, в англоговорящей голове просто не существует. И душу мне согрели не просто сами эти вещи и не описывающие их слова, а их эмоциональная окраска, подложка, тон голоса, моего голоса, столь многих голосов, которые в детстве говорили со мной по-французски и чьи крылья распростерлись сейчас над каждой моей фразой: они слушали и вторгались в мою речь далеко не нежеланным способом. Там, в кафе «Алжир», Калаж увидел двух женщин: трюк с сигаретой – неприкаянный экспат мечтает о возвращении, экзотический белый город на Средиземном море, к югу от Пантеллерии. С Шейлой она до того не была знакома: она сидела за одним столиком, Шейла за другим, а между ними сидел Калаж. Он в результате сумел rapprocher[20] обеих.
Не зная, что бы еще предпринять, я отвел ее в «Цезарион» на «счастливый час». Дешевому вину она предпочла травяной чай. К крылышкам не притронулась, назвав их конвейерной жрачкой для бедняков.
– Богатая барышня из Ирана? – предположил я.
Она рассмеялась.
– Очень богатая барышня из Ирана.
Ненадолго повисло молчание.
– А у тебя в Кембридже много друзей? – спросила она, явно решив сменить тему разговора.
– Нет, в основном аспиранты, – ответил я.
Она и сама аспирантка, сказала она, хотя легко могла сойти за молодую преподавательницу. Из Ирана она приехала в июле, задолго до начала занятий.
– Впервые в Америке? – поинтересовался я в надежде помочь ей сделать первые шаги по кембриджской территории.
– Нет, бывала тут много-много раз, – ответила она, будто едва ли не помимо воли подчеркивая то, что в первый момент могло показаться брошенным вскользь, самоироничным, – «очень богатая барышня из Ирана».
Фамилия ее была Ансари.
Я процитировал несколько строк персидского поэта, носившего ту же фамилию.
– Угу, все мне цитируют одно и то же, – заявила она, как будто приглашая придумать что получше.
Она, подобно крупье, умудрилась быстрым движением своих грабелек по столу с рулеткой сгрести с него все мои фишки. Я уставился на нее в недоумении. Ее открытый бестрепетный взгляд как бы отвечал: «Фишки кончились, верно?»
– Давай уж поужинаем вместе, – предложила она, когда мы застряли рядом с «Цезарионом». – Вряд ли мы сегодня еще увидим Шейлу или Калажа.
Я предложил перекусить в «Анечке». «Перекусить» на моем языке означало «поесть дешево». Ничего другого оно в обществе Калажа означать и не могло. Для нее же «перекусить» означало едва ли не неприличную спешку.
– А куда ты торопишься? – поинтересовалась она.
Я объяснил: Сервантес – четыре часа. Скаррон – час; Сорель – еще час; Банделло – бог его ведает. Рассказал про экзамены.
– И когда ты собираешься их сдавать? – осведомилась она.
– В середине января.
– Так всего несколько месяцев осталось. – В смысле: «Пора бы и за ум взяться».
«Нашла чем удивить», – хотелось мне ответить.
Меня всегда восхищали женщины, которым хватает остроумия говорить на прямоту. Я ей так и сказал. Ответ оказался не менее остроумный:
– Cher ami[21], я живу hic et nunc, здесь и сейчас, – произнесла она.
Хотелось ответить, что я, напротив, обитаю в iam non и nondum, в «уже нет» и «еще нет», но потом я решил, что оставлю это на потом. Неподходящий момент для Блаженного Августина. Я спросил, есть ли у нее другие предложения насчет места, где поесть. У нее не было. Придется, видимо, и правда просто перекусить, поддела она меня. Единственная из ее фраз по поводу нашего краткого совместного ужина, которая мне запомнилась, была такая: «Должна предупредить тебя касательно одной вещи», – сказала она, подцепляя ногтями большого и указательного пальца совсем тонкие ломтики сыра хаварти со своего бутерброда и откладывая их в сторону. Не любит она сыра в бутерброде, если он лишний, добавила она, пытаясь отделить сыр от салата и одновременно запихать обратно один-два ломтика виргинской ветчины, которые случайно вытянула наружу при попытках избавиться от сыра. Не привыкла она к бутербродам. «И хочу это сделать прямо сейчас». Я сразу понял, что речь идет о каком-то неудобном признании, причем скорее для меня, чем для нее. «Говори», – попросил я. Она вроде как еще немного подумала. «Je suis plus grande que toi, я тебя старше». Я, как мог, попытался ее успокоить. При этом ее безоглядная искренность застала меня врасплох. Мне-то казалось, что я достаточно ловко управляю ситуацией, – но эти ее слова оказались слишком поспешными, слишком в лоб, слишком hic et nunc. А еще сильнее смутил меня тон, которым она, судя по всему, взяла назад предложение – а я-то даже и не знал, что оно уже сделано. Или она уже несколько раз сказала «да», только исподтишка, хотя я ни о чем не спрашивал? Или события развивались совсем стремительно, а я ничего не заметил? А потом я понял, в чем дело. Просто Калаж привел обеих женщин в соответствующее расположение духа. Он сделал всю черновую работу. Как именно, для меня оставалось непостижимым. Но в связи с таким ее расположением духа я ей подходил, как и любой мужчина. Я все гадал, что же он надул за шарик, чтобы склонить ее в такую сторону. Возможно, нужен ей был как раз он, а я оказался лишь заменой. А может, она решила для себя, что я такой же, как он, и на уме у меня лишь одно и ничего более.
Расстались мы через двадцать минут после того, как съели на двоих кусок пеканового торта на скамейке рядом с Холиоке-стрит. Я уже понял, что экономить она не привыкла. Но хотя бы у нас случилось это «здесь и сейчас», заметил я. Она шутку оценила. Я сразу понял, что Калаж прозвал бы ее Hic et nunc.
Я подумал: еще часик будет светло, можно почитать на террасе на крыше. Вот только я все время думал про Линду. Наверняка она уже вернулась из библиотеки. Постучал в ее дверь. Тишина. Попробовал повернуть ручку – вдруг не заперто. Я бы вошел, и, вне зависимости от того, чем она там занимается, мы бы за секунду разделись догола. Ручка не поворачивалась. Я позвонил еще раз. Нет ответа.
В тот вечер я умудрился дочитать Сервантеса до последней страницы.
Около одиннадцати вечера внизу зазвонил домофон. Пришел Калаж.
– Ты один? – Разумеется, я один. Он взлетел по всем четырем лестничным пролетам. – А я думал, с персиянкой.
– Я читаю.
– Ты что, действительно ей отказал? Совсем больной, что ли?
– Я читаю.
– Ради вот этого, ради докторской про бумажки? – Он не понимал. – Ладно, дружище, тогда сиди со своими бумажками. – А потом, по размышлении: – А понравилась тебе персиянка?