Гауляйтер и еврейка
Шрифт:
— К чему эта таинственность, Гляйхен? — спросил-Вольфганг, оправившись от изумления. — Вы приехали в отпуск?
Гляйхен засмеялся и откинул голову.
— В бессрочный отпуск, да будет вам известно, профессор, — спокойно ответил он и в изнеможении опустился на стул. — Я дезертировал.
— Дезертировали?
Гляйхен кивнул. Он хотел уже приступить к рассказу, но Вольфганг перебил его.
— Потом, Гляйхен! — сказал он. — Сначала надо поесть и промочить горло. У вас губы совсем посерели. Пройдите в мастерскую, ставни закрыты, и никто туда заглянуть не сможет. Я разбужу Ретту,
Вольфганг сразу понял, что произошло. Раз Гляйхен дезертировал — значит случилось что-то из ряда вон выходящее. Он разбудил Ретту и отдал полусонной старухе какие-то хозяйственные распоряжения.
— Гляйхен неожиданно приехал в отпуск, — добавил он, понизив голос. — Временно он останется у нас, но об этом никто не должен знать. Слышите, Ретта? Ни единая душа.
Заспанная, кое-как одетая, с растрепанными седыми волосами, Ретта была до смешного уродлива.
— От меня никто ничего не узнает, — ворчливо сказала она, почесывая голову. — Ничего нет удивительного, что господин Гляйхен сбежал. Военщина ему не по нраву.
Гляйхен жадно глотал пищу, как человек, не евший много дней, а вино пил точно воду. Вольфганг, закутанный в старый халат, молча курил свою «Виргинию».
Наконец Гляйхен утолил голод и жажду; он поднялся, проковылял по комнате и упал в кресло.
— Вы хромаете, Гляйхен? — спросил Вольфганг.
Гляйхен сделал пренебрежительный жест рукой.
— Пустяки, — ответил он, — я упал во время бегства. Несколько дней покоя — и колено заживет.
Он помолчал, пристально глядя перед собой, затем медленно начал свой рассказ, несколько минут назад прерванный Вольфгангом.
— Я больше не мог это выносить, — начал он. — Конечно, я знал, что война — не детская забава, но то, что происходит на фронте, — это не война, это бойня и разбой.
Части, в которой находился Гляйхен, было дано задание очистить от партизан район под Петербургом. Главные операции были возложены на полк СС.
— Профессор, — воскликнул он, — что они сделали с молодежью в своих трудовых лагерях и школах призывников! Будь они прокляты! Прокляты! Превратили наших юношей в диких зверей, в осатанелых бестий!
— Взгляните-ка на нового «Неизвестного солдата», — прервал его Вольфганг, — он многому научился у вас! — Вытащив один листок из кучи бумаг, он передал его Гляйхену.
Гляйхен жадно и радостно накинулся на него.
— Завтра я увижу его! — воскликнул он. — Это старик с двумя таксами; надеюсь, он хорошо делает свое дело.
«МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС» — было озаглавлено анонимное письмо.
«Поворотный пункт в войне уже наступил. В России, в Африке, на море и в воздухе — повсюду немецкая армия вынуждена перейти к обороне. А высадка англичан и американцев в Алжире — это гвоздь, вколоченный в гроб немецкой армии.
Тысячи немецких солдат отдают ежедневно свои жизни, в дни боев погибает по пяти тысяч, по двадцати тысяч солдат! Германия истекает кровью, как человек, которому вскрыли вены. Рвите цепи!»
Гляйхен удовлетворенно кивнул и засмеялся.
— Неужели у народа и теперь не откроются глаза?
— Ваши планы, Гляйхен, — снова начал Вольфганг, — кажутся мне вполне разумными, но пока что я вас не отпущу, так и знайте! Вы истощены. Чтобы собраться с силами, вам надо отдохнуть несколько недель. Не забудьте, что в Берлине вам понадобятся крепкие нервы, да и колено необходимо залечить. Ведь вы недалеко уйдете, если будете вот этак ковылять.
Гляйхен сам это понимал. Он кивнул.
— Да, прежде всего надо подлечить колено! — воскликнул он. — Вы, конечно, правы. А что в Берлине мне понадобятся силы, тоже спорить не приходится.
Тем не менее Гляйхен счел необходимым обратить внимание Вольфганга на опасность, которой он себя подвергает, укрывая дезертира.
— Можете быть уверены, профессор, — сказал он, — что в один прекрасный день — раньше или позже — гестапо придет сюда, и тогда нас обоих повесят.
Нет, нет, он не мог это выдержать ни единого дня. Охваченные пламенем деревни, пылающие амбары, женщины и дети в огне, повешенные, расстрелянные, забитые насмерть, пытаемые, голодные, толпы евреев, толпы партизан, расстрелянных и брошенных в могилы, ими же самими вырытые! Нет, нет, нет, ни одного дня он не мог больше оставаться там. А теперь даже говорить об этом он не хочет. Ни говорить, ни вспоминать.
— Профессор, — вскричал он, — лучше жить в норе, под землей, как живут звери, чем видеть эти подлости! Пусть лучше меня повесят, отрубят мне голову или разорвут на куски!
Обессиленный Гляйхен замолк.
— Мерзавцы! — вырвалось у Вольфганга.
Оба долго молчали. Гляйхен сидел неподвижно и смотрел в пространство. Перед его взором проносились мрачные видения.
Наконец Вольфганг поднялся, чтобы взять новую сигару.
— Что вы сейчас собираетесь предпринять, Гляйхен? — спросил он. — Какие у вас планы?
— Какие планы? — Гляйхен медленно выпрямился. — Прежде всего я хочу отправиться в Амзельвиз, обнять жену и сына, — ответил он. — Затем разыскать своих единомышленников в городе, и тогда…
— Что тогда?
— Тогда, — начал Гляйхен, постепенно обретая бодрость и уверенность, — тогда я поеду в Берлин, где работает крепкая и решительная боевая группа. Они дали мне знать на фронт, что нуждаются во мне. У них теперь есть даже подпольная радиостанция. Война, дорогой друг, — продолжал он спокойно, — война будет длиться не вечно, русские двинули на нас огромные армии, оснащенные куда лучше нашего. У них тьма превосходных танков, с которыми не в состоянии состязаться сам ад. Партизаны сражаются в тылу, это тоже целые армии. Они нападают на поезда, выводят из строя паровозы и железнодорожные пути на протяжении нескольких километров.
Вольфганг нетерпеливо болтал ногами, как он это делал всегда, когда в его воображении возникала какая-нибудь мрачная картина.
— Это было бы, конечно, крайне неприятно, — ответил он, — кстати, я ничего так не боюсь, как виселицы. Скажу откровенно, я слишком труслив, чтобы самому активно включиться в борьбу. Я боюсь не столько смерти, сколько тюрьмы и побоев. Но что поделаешь, в такие времена надо в конце концов на что-то отважиться. Отдохнув у меня несколько недель, вы дадите мне возможность сделать хоть какой-нибудь пустяк для нашего дела.