Гауптвахта
Шрифт:
Тобольцев о чём-то задумывается. Смотрит на своего писаря вполне доброжелательно. Пытается перевести всё в шутку:
— Как тебя тогда назвал полковник Орлик — Полусапожек, а?
— Так точно, товарищ старший лейтенант! Моя фамилия по-украински и по-белорусски означает полусапожек.
— А по-немецки как будет полусапожек?
— Halbstiefelchen, — не задумываясь отвечает Полуботок.
— А
— Schaftstiefel.
— Может, ты знаешь, как по-немецки будет ботфорт?
— Знаю: Kanonenstiefel.
— Ну ты и даёшь!
Писарь снова читает и читает что-то по-немецки, а на лице у него такая усталость и такое напряжённое ожидание, что без труда можно было бы на нём прочесть: «Ну, когда же ты, проклятый, отвяжешься от меня?»
— Unwillk"urlich, — продолжает он минут пять спустя, — machten wir dort halt und sahen einander an, denn keiner wagte es recht seine Gedanken zu "aussern…
— Ты ж переводи!
— Мы невольно остановились, переглянулись, так как никто из нас не решался открыть свои мысли. «O Herr, spach mein treuer Diener, hier ist etwas schreckliches geschehen.» Перевожу: «О господин, — сказал мой верный слуга, — здесь произошло нечто ужасное…»
Кабинет командира конвойной роты.
Сквозь чтение немецкого текста прорывается телефонный звонок.
Тобольцев поднимает трубку.
— Алло! Старший лейтенант Тобольцев слушает!.. А-а, это ты, Лида? Что?.. Нет-нет! Сегодня нельзя! Жена уже вернулась из Херсона!.. — машет Полуботку, чтобы тот проваливал ко всем чертям. — Лидочка, давай попробуем встретиться завтра!..
Полуботок покидает кабинет, плотно закрыв за собою дверь. Бормочет: «Hier ist etwas schreckliches geschehen… Etwas schreckliches»…
Казарма с двухъярусными кроватями, до идиотизма идеально заправленными и выровненными…
Тёмно-синие одеяла с двумя белыми полосками в ногах и с тремя — в головах. Одеяла натянуты так туго, словно бы они служат обивочным материалом для досок, положенных на кровати.
Иллюзия обтянутых одеялами досок — очень сильна, и, когда Полуботок бухается на одну из таких «досок» и она под ним прогибается и мнётся, у зрителей, которые, быть может, появятся когда-нибудь у этой истории, когда она превратится в художественный фильм, у зрителей, которые должны будут сидеть в большом зале и смотреть на всё происходящее на большом настоящем экране, а не на убогом телевизионном, у зрителей в этом месте должен невольно вырваться вздох изумления.
Какой-то сержантик из новеньких подбегает к нему и верещит:
— Ты что здесь разлёгся? Ты кто здесь такой?.. А ну встань!
— Gespensterschiff… — бормочет, засыпая Полуботок. — Etwas schreckliches… schreckliches… — Глаза у него слипаются.
— А ну встать! — орёт на него сержантик.
— Ruht!.. Пшол вон, собака, — небрежно бросает Полуботок сквозь зубы, даже и не повернувши головы в его сторону.
К сержантику подходит солдат и шепчет:
— Ты чо? Совсем охренел, что ли? Ведь это же наш писарь!
— А-а, — понимающе протягивает сержантик, и в глазах его испуг: кажется, у меня будут теперь неприятности.
— Пойдём отсюда! Он только что с гауптвахты пришёл, будет теперь отсыпаться.
Оба уходят.
А Полуботок, задрав свои ноги в сапогах на спинку кровати, а руки заложив за голову, бормочет тихое заклинание:
— Свободен! Свободен! Свободен!..
И сладко засыпает.
Он спит, а рядом с ним окно, выходящее во двор солдатской зоны, а во дворе началась выгрузка зэков, вернувшихся с работы на объектах, и солдаты с автоматами стоят там, где им положено стоять при этой операции, а автоматы у них торчат дулами вперёд, а на неприступном, как крепостная стена, каменном заборе висит огромный обшарпанный плакат, призывающий что-то выполнять и претворять в жизнь, ну а над всем этим — свободное и бесконвойное, голубое и чистое небо. И ещё — солнце. А под небом и солнцем много кой-чего другого есть: вон тот флюгер на высокой, как мачта, трубе, и жилые кварталы города, и леса, и реки, и степи, и холмы (это ведь предгорья Урала), и… всего не перечислишь.