Гайдар
Шрифт:
Леонид Довгань и Василий Сесько (оба родом из Прохоровки) сходили домой, принесли хлеб, сало и вареную картошку.
Партизаны отсыпались. Чистили оружие. Стояли по очереди в дозорах. Вспоминали случаи из своей жизни.
А он целыми днями писал.
Сесько с Довганем еще раза два пробирались в свое село, однако того, что приносили из дому, с трудом хватало лишь на день: это ведь не шутка - накормить двадцать человек.
По всем статьям выходило, что нужно из этой рощицы убираться подобру-поздорову, но следовало ждать Горелова.
Вынужденная предосторожность
Пока
Он носил их последнее время в брезентовой сумке из-под противогаза. Маленькое отделение, для маски, было доверху набито патронами для пистолета, запалами для гранат (если попадется гранаты без запала), мотками тонкого телефонного провода и другой военной галантереей.
А в большом у него были бумаги. Из-за них, зная, как бывает коварна война, нигде ни на час не оставлял свою сумку. Ложась спать, клал ее рядом с оружием, а вставая, надевал через плечо вместе с пистолетом.
Статьи, отосланные им в «Комсомольскую правду», - это была лишь малая часть увиденного и узнанного. Остальное копилось и собиралось им впрок. Исключение составляли два-три очерка, которые хотел, но не смог отправить с Орловым.
Он много последнее время писал: оборона Киева. Окружение. Бориспольское шоссе. Цепной мост. Семеновский лес. Марш-бросок к Ленляве. Дневник партизанского отряда. Бой у лесопилки…
Он не был на войне сторонним наблюдателем.
Он целиком относил к себе слова Пушкина: «Приехать на войну с тем, чтоб воспевать будущие подвиги, было бы для меня… слишком непристойно…,» Он многое испытал сам. Еще больше ему рассказывали. И товарищам по оружию, вместе с которыми ходил в бой, случалось, обещал:
«…Кончится война, и если останемся живы, напишу и про вас».
Знал: многие ждали. Иных его присутствие заставляло не подличать и не пасовать. У него появилась даже особая поговорка: услышав печальную весть или узнав о подвиге, говорил: «Что ж, и это запишем».
И писал. И сумка тяжелела. Постепенно пришлось расстаться с книгами, которые носил. Их заменили исписанные листки и самодельные блокноты. В тетради же с коленкоровым переплетом заносил только особенно важное. А когда кончилась разрозненная бумага, то уже мелким почерком все…
Ион уже не мог сумкой рисковать. В ней заключалось теперь все его литературное будущее - целая библиотека немалого размера книг, которые он чувствовал себя в силах написать… если, конечно, вернется. Но даже в том случае, если не вернется, сумка не должна пропасть.
Много раз его уговаривала оставить сумку, не таскать повсюду с собой Феня Степанец. Один раз, это было до боя, согласился, оставил, а через день пришел и забрал: так ему было спокойнее.
Когда ж теперь все стало ненадежно и неопределенно, понял: сумку дальше носить нельзя. И оставил большую часть бумаг Михаилу Ивановичу Швайко. Оставил леснику, а не Степанцам не потому, что крепче доверял: просто Степанцы жили в селе, прятать могли только в доме либо в огороде. Где же еще?… А в лесу каждый пень тайник.
Передав Михаилу Ивановичу свои тетрадки и записи, растолковал, что его бумаги представляют ничуть не меньшую ценность, чем документы, в том числе секретные, которые оставлены
…Сумка сразу сделалась легкой: одна недописанная тетрадь, кое-какие малоценные бумаги: наброски, короткие диалоги, мелкие факты; оставлять и это на хранение вроде неудобно, выбрасывать жалко. Выкинешь, сядешь потом работать, а эти бумажки как раз тебе больше всего и будут нужны… [23]
Прогулка
Горелов появился на третьи сутки. Спросил, как они тут. Бойцы пожали плечами и коротко ответили: «Пятачок». Федор Дмитриевич весело засмеялся:
«Ничего… Мы это скоро исправим. Перебираемся, хлопцы, на новое место. Человек один объяснял: есть подготовленная база. Немцы туда дороги не найдут».
Вообще было заметно, что Горелов вернулся в хорошем настроении.
Лагерь, в который предстояло перебраться, находился километрах в восьмидесяти. Требовались продукты на дорогу в самое первое время, чтобы не раскапывать аварийный склад, заготовленный вблизи тех же мест. Сесько заикнулся было, что они с Довганем принесут. На них зашикали: «Хватит…»
И тогда стали думать. Старый лагерь немцы разграбили, но солдаты, конечно, не знали про сало и копченую свинину, подвешенную в мешках к деревьям после налета на Каленики. Мяса там оставалось много. Забрать все не удастся. А унести полтораста-двести килограммов не составит особого труда.
Горелов собрал мешки. Их оказалось всего пять. И пустое ведро, в которое могло войти еще полпуда.
Пять мешков. Пять человек. Ведро можно нести в руке.
– Кто пойдет?
– спросил Горелов.
– Я, - сказал Скрыпник.
– Я, - произнес Александров.
– Я, - повторил вслед за ним Никитченко.
– Я, - вызвался он.
– И я тоже, - поспешно присоединился лейтенант Абрамов.
– Аркадий Петрович, вы не пойдете, - почему-то встревожился Горелов.
– А что, Федор Дмитриевич, здесь делать?
– обиделся он.
– А так все-таки прогулка…
И вот теперь, с набитыми до отказа мешками, они возвращались.
* * *
Это я… который крепко любил свою Родину… с опасностью для жизни подавал тревожные сигналы.
И в следующее же мгновение пуля-крепко заткнула мне горло. Но даже падая, я не переставал слышать все тот же звук, чистый и ясный, который не смогли заглушить ни внезапно загремевшие… выстрелы, ни тяжелый удар разорвавшейся неподалеку бомбы.
Аркадий Гайдар, Судьба барабанщика
Гайдар и еще четверо партизан отдыхают под соснами, не зная, что еще вчера их заприметили, донесли и что окраина села оцеплена, а в десяти-пятнадцати метрах от них, возле той самой тропы, на которую им предстояло свернуть, сидят, готовые схватить их всех живьем, немецкие автоматчики, которые на всякий случай держат их всех на мушке и не стреляют, между прочим, еще и потому, что недоумевают: отчего остановились эти пятеро? Или ждут кого?