Гайдебуровский старик
Шрифт:
И вновь я смотрел и смотрел на небо и думал. Возможно, земля это его отражение. Возможно его тень. Но мне казалось, они так похожи. И так друг от друга зависимы. И то что происходит на земле, происходит на небе. Только уже по большому счету. И если у нас празднуют победу злодеи, почему они не празднуют там? И если у нас нет возможности и сил помочь хорошим людям. Почему мы думаем, что есть возможности и силы помочь нам оттуда? Если акции давно распределены не в пользу добра. А в пользу преступников. Как на небе, так и на земле. А у добра в лучшем случае 10 % акций. А может и вовсе один. Нет, пожалуй, 10. С одним процентом мир бы не просуществовал и минуты. Земной шар бы лопнул в один миг. На десяти
Это были невеселые мысли. Как и невеселое темное небо в пелене снега. Холодное, замерзшее небо, от которого валил пар. Но я должен был радоваться подобным мыслям и подсчетам. Не знаю, верны ли они, я ведь не был бухгалтером, им был парень Таси. Вот бы у него спросить. А я был всего лишь философом. А философы чаще всего ошибаются. Сегодня я принадлежал большинству. Я встал в ряды тех, у кого 90 процентов преступных акций. Я отвернулся от 10-ти. Потому что когда-то устал. Устал бороться с тем, что победить невозможно. Зато у меня был большой шанс не просто выжить, но и хорошо жить. Но меня почему-то это не радовало.
С этими мыслями, в которых была надежда на спасение. И ненависть к этой надежде, я и уснул. Под черным небом. Из которого валил и валил белый снег. На круглую мерзлую землю. Никчемную землю. Помню, последнее, что я помню, это чувство своей собственной никчемности. Не потому что рядом было небо. Или потому что я был на земле. Скорее, и то, и это. Мне нравилось жить под этим небом и на этой земле. И чувствовать чувство никчемности. Знаете, люди всегда соревнуются. Им всегда себя мало. Им нужен кто-то еще, чтобы себя до конца осознать и принять. И поэтому все не любят друг друга. Потому что кто-то всегда находится лучше. А как может понравиться тот, кто лучше? Это уже утопия. Я как философ это знаю. Люди ненавидят себе подобных. Начальники начальников, врачи врачей, дворники дворников, художники художников, а миллионеры миллионеров, хотя, что может быть больше миллионов? Наверно, может. И любовь, и талант, и достоинство. Но все равно ненавидят. Так же никчемные ненавидят никчемных. Хотя вряд ли соревнуются. Тут другое. Тут ненависть к самим себе и к тому неприглядному факту, что ты не хочешь выбраться из братства никчемных. А наоборот, хочешь в нем застрять навсегда. Я любил никчемность и ее ненавидел. Я любил неудачников и их презирал. Как-то я спросил у одного никчемника:
– И зачем?
Он просто ответил:
– Что бы только так, и ничего больше.
Помню, меня поразило – больше. Вот в чем наша проблема. Мы не хотели большего! Не потому что не умели, не потому что были безграмотны, не потому что были нечестны. Мы просто УЖЕ не хотели большего. Потому что перед нами стал выбор. Выбор не очень приятный, но очень многим понятный. Мы его не хотели. Мы выбрали участь никчемных. Она была смиренна, безопасна и проста. Кто ее не выбрал, были счастливее нас, но мы им почему-то не завидовали. И я даже не знаю, почему. Наверно, изначально не умели. А возможно, потому что мы были в глубине души рады, что нас, вот таких, все равно никто не может понять и победить. Даже если давно победили. Но кто знает, что такое победа? И бывает ли она вообще? Во всяком случае, навсегда.
Странно, я подумал о никчемных, хотя уже не был в их рядах. Я был преступником. А они никогда не бывают никчемными. Я же не был ни стариком, ни нищим, ни убогим. Я был достойным образцом своего общества. Но мне от этого легче не становилось. Иногда мне казалось, если я даже явлюсь с поднятыми вверх руками, меня все равно отпустят, только потому, что я совершил преступление, только потому, что я убил старика. Мне казалось, что это даже возвысит меня в глазах многих и многих, и мне протянут руки, и мне пожмут руки, и кто-то выпишет чек. А ведь это так просто. Нет, не выписать чек, а так просто все принять. И главное, можно принять все, все, все. И сделать по-другому все, все, все. И другими всех, всех, всех. Так просто. Стоит только поднять руки вверх.
Я был готов поднять руки вверх. Но я уснул. А с поднятыми вверх руками не засыпают. И небо уснуло и успокоилось. И снег перестал падать. И тоже уснул мертвым сном, плавно ложась на землю. В эту ночь закончилась пурга. Но еще не зима. А я так ждал весны. Я еще надеялся. Не на хорошую участь. Я ее не заслуживал. Хотя небо, с его злыми покровителями, думало, что заслужил. Я просто надеялся на весну.
А утром по-прежнему была зима. Только какая-то тихая, умиротворенная. Словно уставшая. Словно надоело ей разбрасываться снегом и раздуваться метелью. Окно покрылось снежинками. И я плохо видел небо. Но видел, что снежинки сверкали желтым цветом. Значит где-то там, далеко-далеко наверху было солнце.
Они явились ко мне паровозиком. Первый вагон представлял Роман. Как всегда, гладковыбритый, свеженький. На лице ни одной морщинки. И, как всегда, в последнее время, помолодевший. Прямо СВ класс. Наверняка, пользуется масками и кремами, мелькнула у меня раздраженная мысль. Недаром от него всегда разит парфюмом. И с каких пор наша милиция так благоухает.
Косульки, друг за дружкой, двумя общими вагончиками топали за ним, и выглядели куда хуже. Новогодние праздники не прошли даром. Не потому что они праздновали. А потому что трудились. И у меня вновь промелькнула раздраженная мысль, зачем столько зарабатывать денег, в поте лица, если даже не удосужиться привести себя в порядок. И пот с лица вытереть.
Косульки одновременно промокнули вспотевшее лбы помятыми носовыми платками. И глубоко вздохнули. Мне по-прежнему казалось, что они на моей стороне. Хотя разве можно доверять торговцам свининой, преподнося ее как оленя?
За Косульками робко мялся Сенечка. Плацкарт под охраной. Он не смотрел мне в глаза. Его виноватый взгляд бегал по голой комнате, словно что-то искал. Возможно, деталь для моего оправдания. Но моя комната по-прежнему оставалась детально пустой.
Замыкала паровозик Тася. Последний вагон. Самый ненадежный, бардачный и самый шумный. Виляющий из стороны в сторону. И она фыркнула мне прямо в лицо, разве что не пошел с трубы пар.
Они так и стояли один, за одним. И мне хотелось им предложить схватиться друг за дружку и сплясать «Еньку». Или поиграть в ручеек. Но это было некстати. Юмор бы не оценили. Они выглядели слишком серьезно. Хотя, по всем правилам, серьезным должен быть я. Но для слишком серьезного положения частенько именно серьезности и не хватает. В некотором роде самозащита.
– Уж не с Новым годом ли явились вы меня поздравить? – я старался говорить весело и беспечно. – Хотя нет, скорее, напоминает похоронную процессию. Благо, и на цветы тратиться не надо. У меня их предостаточно. Даже подснежники могу предоставить. Вспомните весну, до нее так еще далеко.
– И не то, и не другое, – Роман шутить не собирался. – Поздравлять вас не с чем. А хоронить, пожалуй, еще рановато.
– Батюшки, ну вы скажите, Аристарх Модестович, – Косулька перекрестилась на скорую руку. – Да кто ж живьем-то хоронит. Упаси Боже!
– Еще как можно живьем! – Тасе надоело быть последним вагончиком, и она выступила вперед. – Если в тюрьму, за решетку!
– Поди, и в тюрьме живут, – робко встрял Косулька. – Я то, конечно, не в курсе. Бог миловал такой участи. Но, пожалуй, жить можно. Оно как все функции работают. И глаза, и уши, и рот. И покушать чего можно, и шум дождя услышать, а то и на небо поглазеть.