Гайдебуровский старик
Шрифт:
Мы назначили день свадьбы. Как я и предполагал, никто не удивился. Я даже слышал иногда шепет в спину:
– А они чудесная пара! Так подходят друг другу!
– И Аристарху Модестовичу на старость лет такая радость!
– И Диночке, умнице, большое наследство. Старику, поди, недолго осталось.
– Он еще всех нас переживет. Вот увидите. Хитер черт. Что нас, и детей наших и внуков переживет, вот увидите…
В общем, счастливы были все. И мы, и наши соседи, которые были не столько счастливы за нас, сколько выпавшему счастью повеселиться на празднике.
Мы назначили день свадьбы. В один из последних дней лета. Это было трогательно и символично. Дина так тщательно выбирала этот день, что позвонила в прогноз погоды, чтобы окончательно
Дина с утра убегала в магазины в поисках свадебного платья, которое она подбирала с той же тщательностью, что и погоду. И возвращалась к вечеру, удрученная и печальная. Всплескивала пухлыми ручками и бормотала.
– Ну не нравится мне все, так не нравится! Я такая толстая в них. А это, как никак, моя первая свадьба. И так хочется быть неотразимой.
– Ты и так неотразима, – в очередной раз лгал я ей, вспоминая Косульку.
И вот в один из таких летних вечеров, за чаем у самовара от потомков Кустодиева, при тусклых свечах, я рассыпался, как и положено жениху, в комплиментах невесте. И невеста их достойно принимала. Она была наряжена в пурпурное платье с золотистыми рюшечками и изумрудным воротником. И тут мы заметили, как по клетчатой скатерти ползет гусеница. Такая пушистая, толстая, она переливалась различными красками. И золотистым, и изумрудным, и пурпурным. Я поражался природе. Как она умела все хитро обтяпать. Что порой невозможно понять совершенство она сотворила или наоборот. Ведь красивая была гусеница. Ей-богу, красивая. Краски великолепные. Насыщенные. Но одновременно. Разве повернется язык сказать про нее, что она хороша? Я и понять не мог – почему. Почему гусеницы вызывают чувство брезгливости, если они, по сути, прелестны, совершенны, безупречны. И должны радовать глаз. А любая приблудная, общипанная, обкусанная блохами серая дворняга вызывает только умиление, так и хочется сказать: какой хорошенький!
Дина поморщилась.
– Фу, – только и сказала она. И тут же повторила. – Фу, фу, фу. – Уже три раза. Лаконично и очень понятно. Гусениц она ненавидела.
А мне гусеница так напомнила Дину. И я вздохнул. И даже умудрился упрекнуть природу в ее изощренной изобретательности.
Пока мы обсуждали изобретательность флоры и фауны, гусеница куда-то благополучно отползла. Дина даже расстроилась.
– Вдруг я на нее наступлю? Это ужасно.
Я так и не смог понять, то ли она опасалась за судьбу гусеницы, то ли за судьбу своих новеньких босоножек. Впрочем, жестокостью Дина никогда не отличалась. Даже если стала другой.
А через несколько недель поутру я вдруг проснулся от Дининого крика. Она восторженно смотрела куда-то на стену и показывала пальцем. На стене сидела изумительно красивая бабочка с изумрудным воротничком, пурпурным отливом, и золотистыми рюшечками на крыльях.
– Боже, какая красота! – Дина не отрывала от бабочки своего завороженного взгляда.
Бабочка, словно желая доказать, что она и впрямь красива и благородна, взмахнула крылышками и плавно закружила по комнате.
Дина неожиданно вскочила с места и вслед за бабочкой закружила в танце. Но до бабочки ей было далеко. Словно корова решила состязаться с мотыльком. Это пустой номер. Каждому свое место в жизни. Но Дина не сдавалась. Она помнила, что умела легко и грациозно танцевать. И пыталась повторить номер. Танец получился смешным, неуклюжим. Дина взмахивала толстыми руками, как крыльями. Пыталась стать на цыпочки. Но тут же опускалась на пятки. Пыталась подпрыгнуть на месте и сделать полный оборот, но упала. И вдруг разрыдалась. Я бросился к ней.
– Ну что ты, милая, перестань. Прекрати же! Тебе так не идут слезы. И ты так чудесно танцуешь…
Но Дина не успокаивалась. Она рыдала истерично, пугающе. Даже бабочка, похоже, встревожилась. И отыскав узкую щель в форточке, умудрилась туда вылететь. И Дина долго смотрела за окно, за которым бабочка легко покружила еще нам назло и, наконец, навсегда улетела на волю. Наверно, она сумеет перелететь крыши стандартных многоэтажек, трубы погибших заводов и бигборды, растянутые на дорогах. И, наконец, доберется до поля, усеянного ромашками и васильками. Покружит над ними, грациозно и весело. Всего один день. И умрет. Впрочем, это так много – один день на воле. Так много. Людям такой день не всегда за всю жизнь выпадает.
Я посмотрел на Дину. Она сидела на полу, босая, растрепанная, в ночной рубашке, с опухшим от слез красным лицом. И с нескрываемой завистью смотрела за окно, вдаль. Наверно, она видела этот один день среди васильков и ромашек. А, возможно, она видела голую пыльную степь, по которой бешеные кони несли цыганскую кибитку.
А я почему-то подумал, что гусеница таки сумела нам отомстить.
С этих пор Дина стала другой. Она погрустнела. На лбу ее появилась даже яркая глубокая морщинка. Уже настоящая, а не нарисованная. И она ей удивительно шла. Ее лицо стало умнее, одухотвореннее, что ли. Дина часами бродила по комнате, опустив голову, и все время о чем-то думала. Даже о походах в магазин она забыла. И свадебное платье оставалось в перспективе. Иногда я пытался заикнуться о нем, но она только отмахивалась. Впрочем, меня ее печальное состояние не очень расстраивало. Во-первых, оно было вполне объяснимо перед свадьбой. Во-вторых, мне даже на руку. Во всяком случае, меня не тащили в кино, театр или в ресторан. Меня оставили в покое.
И этот покой все чаще нарушал Сенечка. Который вдруг к нам зачастил. И это мне тоже было на руку. Поначалу он распивал с нами за самоваром чаи, как Кустодиевская купчиха, и меня понемногу утомлял своими долгими разговорами о беспорядках и авариях на дорогах.
– Это же надо, дорогой Аристарх Модестович! – Сенечка делал шумный глоток чаю, – какие удивительные люди. Ну, вот вы, как умный человек, объясните, зачем им ездить! Ведь мы созданы для того, чтобы ходить, бегать, прыгать. Но не летать или кататься. У нас ноги, а не колеса и крылья, вы согласны, любезный?
Я безропотно соглашался, поскольку мне лень было отвечать Сенечке.
– И знаете, уважаемый, что поразительно, когда я служу на дороге, выполняю так сказать свой неотъемлемый долг, я вижу перед собой лишь машины. И мне уже кажется, что людей нет. Словно и не существует на свете. Что это машины живые. Это у них светятся глаза, это они скалят зубы. Это они гудят и фыркают, это они спотыкаются или скользят. Что это машины думают, спорят и даже, вы не поверите разлюбезный, это машины любят и ненавидят! И я отвечаю тем же! Я не вижу людей! Я разговариваю с машинами! Спорю, поучаю, хвалю, штрафую машины! И их я люблю или ненавижу! И это не у людей, а машин есть характер! Одни веселые, знай себе, скачут беззаботно в неизвестность. Другие серьезные, важные, как начальники – бурчат и фыркают недовольно. Третьи скромные, тихенько так, незаметно пролизнут. Четвертые снобы. Высокомерно пронесутся, не подняв головы. Иногда мне кажется, что человечество вымерло. И живыми в нем остались только автомобили, дома, магазины… Я, видимо, не ясно выражаю свою мысль, не так конкретно, не так скрупулезно, как хотелось бы…и как положено…
– Зато образно, Сенечка. И я с тобой даже почти согласен.
Я при этих словах обычно вставал с места и, сославшись, как старый человек, на плохое самочувствие, вызванное магнитной бурей, уходил к себе в комнату. Я частенько стал замечать за собой, что разговоры меня утомляют. Я старался избегать разговоры. И думал, что выбираю машины, дома, стены, с ними не нужно вести бесконечные бессмысленные беседы. И понял, почему настоящий старый антиквар выбрал когда-то вещи. Монолога достаточно. Монолог безопасен. Диалог это нервы, напрасные страсти и изнуряющая боль. Я тоже выбираю вещи. Или цветочный горшок на окне. Или проползшую гусеницу, которая превратится когда-нибудь в бабочку. Или звезды я выбираю.