Газета Завтра 244 (83 1998)
Шрифт:
Кто-то у микрофона, видно, договаривал давно начатое: “Да разве нас надо укорять, что падает рождаемость и земля пустеет? Чем они нас кормят который год? От их картошки, от пустого крахмала у нас стоят только воротнички на рубашках. Какие тут дети! Выжить бы! Они что - не знают?” Похлопали как будто молча - такая уже слышалась злая тоска. И тысячи бутылок из-под минералки - главного их питания - пошли барабанить по каскам в жестком, возрастающем яростном ритме: там-там-тра-та-там! там-там-тра-та-там!
– как один человек. Привычка уже, опыт. И все тяжелее, невыносимее, словно в атаку идут…
Я уходил на корабль и все слышал спиной этот страшный шаг и уже не видел ни акаций, ни уютного парка перед цирком, ни “Заречной улицы”. Что бы сказал ты сам
Вечером насильно загнал себя в кино. Художественного бы не выдержал - какое уж тут художество?
– пошел на документальный. Наши показали очень ровный бережный фильм “И в поте лица своего” - о маленькой деревенской общине из городских неприкаянных людей, которые нашли способ в Господнем согласии вести хозяйство, учить детей, жить и молиться, закрыв себя для безумия мира. А поляки привезли такой же чистый фильм о сестрах-кармелитках, забравшихся в Норвегию, за Полярный круг, и сумевших удивить и бывалых норвежцев любовью и стойкостью, светом молитвы и ясностью сердца. Даже и имен авторов не запомнил - не в них было дело, весь еще был там, на площади, и смотрел как-то “через кадр”. И как будто даже ответ на дневные вопросы померещился, и он был в том, что разрешение противостояния возможно только в единстве веры, в понимании одинакового ответа перед Богом и тех, кто заперся в здании администрации, и тех, кто лежит на асфальте. Без этой единой системы координат они не договорятся, обреченные на тщетную борьбу до конца.
Тогда-то, может, об этом и не думал, а только вздохнул свободнее. Теперь же вижу, что сердце таким образом подсказывало камертон, чтобы мысль не рвалась во все стороны сразу и знала, за что держаться. Не напрасно этот жесткий, выбивший меня из колеи день закончился такой разрешающей нотой. Как будто впервые со всей осмысленностью прочел в названии фестиваля слово “православный” и стал вернее видеть его путь, его назначение, его неслышную работу в нынешней культуре. Тут истина искалась в пути и строила сначала самого художника, а за ним и зрителя. Умного жизнь ведет, а неумного тащит. Мы все цепляемся за обломки вчерашних идей и вчерашние способы решения своих проблем и не знаем, за что уцепиться. А путь уже не там.
Теряющему себя миру как никогда необходима удерживающая мера, и она, по Божьему милосердию, никуда не девается, терпеливо таясь, пока человек не пройдет последних степеней самонадеянности, гордой уверенности в своих силах и не столкнется с краем и бессилием, и не поймет, что ответы ждут его не вовне, а в собственном духе и сердце. Как было бы теперь интересно услышать, что хотел сказать на площади тот человек о Евангелии. Наверное, что-нибудь простое, чего не говорят на площадях, - о том, что достаточно иметь веру с горчичное зерно, чтобы двигать горами, или о правде Серафима Саровского: спаси себя - и вокруг тебя спасутся тысячи. Но эти слова могли быть сказаны только среди напряженно слушающего народа при начале христианской истории, когда ангелы приходили к людям с очевидностью однодеревенцев. Сегодня они могут быть сказаны только “на ухо”, в редчайший час отверзтого слуха, и, услышанные, повернут человека на дорогу, которая выводит за пределы истории, в единственно живое время вечности.
Все мы в храм не помещались, но и на улице пели и мы, и сербы, и болгары тропарь, окликавший и завещание Шевченко, и девизы фестиваля, и наши общие желания - “все языки словенские утвердити в православии и единомыслии, умирити мир и спасти души наша”. И как-то по-новому согласно шли мы крестным ходом к купели князя Владимира, принявшего здесь святое Крешение.
А я вдруг вспоминаю прекрасную и драматическую книгу отца Сергия Булгакова “У стен Херсонеса”, в которой он говорил о чуде случившегося здесь Крещения, о драматизме последующего разделения церквей и, служа день за днем Литургию в разрываемом Гражданской войной Крыму, думал о светлой задаче России по воскрешению целостности Христовой веры,
Он покажется мне поначалу мучительно жесток, как-то демонически истощающ, хищно-эстетичен, горестен, вычурен, невыносим. Там будут маяться три девочки-школьницы, в которых пробуждаются женщины, соревнуясь в зле, - одинаково чужие своим родителям, школе, миру. И главная героиня, вчерашняя примерная девочка-католичка, будет искать дружества городских сверстниц, забегая в храм и умоляя Бога послать ей подруг, пока по просьбе одной из них в знак “роковой” связи не плюнет в чашу со святой водой и - помертвеет от ужаса, и все у нее покатится прахом, и она будет исторгнута равнодушными красотками со злым и брезгливым смехом.
Что же тут от Булгакова-то, от драмы разрыва католической и православной церквей? Мы будем потом говорить об этом на собеседовании “Кино и христианство”, и мне кажется, я пойму режиссера, выбравшего такую странную и такую вроде “детскую” тему после всего, что им сделано. Ему будет важно увидеть, как выгорает детская душа на сквозняке взрослого эгоизма. Там учительница будет беспомощно плакать и стыдиться того, как прожила жизнь, там мать деревенской девочки будет со страстью советовать дочери жить не так, как жила сама, там родители городской капризницы будут разговаривать в одной комнате по двум отдельным телефонам и, скучая, наряжать дочь и ее подруг в платья немыслимой цены, чтобы следить, как эти платья растлевают колеблющиеся души. Там церковь, когда бы ни забежали дети, пуста. И вдруг открывается, что они брошены равнодушным миром, где одинаково выжжены быт, вера, чувство дома, где царствует одна пустая внешность, механический порядок, но где Бог ждет “пасущегося на свободе” человека, чтобы напомнить ему о своей силе, даже если человек плюнет в чашу давно опустошенного храма.
Это была именно и прежде всего католическая картина, в которой режиссер предупреждал об опасном пороге слишком далеко разведенных веры и жизни, природы и духа. И хорошо, что она была показана именно здесь, под взглядом возвращающегося Православия, чтобы оно видело опасности, уже ожидающие и нас, и не давало нам съехать в вере на ту же механическую дорогу. И была тут как будто неслышная просьба о молитве за души этих девочек и за их веру, был неслышный, но явный призыв к диалогу церквей, которым все-таки одним, опираясь друг на друга, вразумлять мир.
Мы в художественном кино еще далеки от такой укорененности в вере, и потому наш “Царевич Алексей” был аккуратен, как хорошо выученный урок, слишком умозрителен и холодноват, как сам Д.С.Мережковский, по чьему сюжету сделан фильм, а “В той стране” (реж. Л.Боброва) - слишком сложен задачей (жителям села надо было “сыграть” самих себя в написанном для них сценарии), чтобы быть свободным и естественным в духовной проблематике. Да и документальное кино, хоть уже и преодолело первую робость, когда все снималось с этнографической подробностью, как чужое, но все еще мучается с изображением, из картины в картину повторяя одни приемы, используя одну хронику, отчего фильмы кажутся близнецами. Но чудо и тайна этого фестиваля в том, наверно, и заключались, что всякий фильм попадал в неожиданный контекст и озарялся нежданным светом.
ВЫХОДИТ КНИГА
[gif image]
В старину ставили храмы на полях сражений в память о героях и мучениках, отдавших за Родину жизнь. На Куликовом, на Бородинском, на Прохоровском белеют воинские русские церкви.
Эта книга - храм, поставленный во славу русским войскам, прошедшим Афганский поход, своевашим войну в Чечне. Я писал страницы и главы, как пишут фрески, где вместо святых и ангелов - офицеры и солдаты России, а вместо коней и нимбов - “бэтээры” и танки, и кровавое зарево горящих Кабула и Грозного.