Газета Завтра 866 (25 2010)
Шрифт:
…Читал Кузнецов с расстановкой, спокойно, не напрягая голоса, не прибегая к излишним эмоциям или жестам. Эмоции были у слушателей — от стихов, что звучали со сцены:
Маркитанты обеих сторон –
Люди близкого круга.
Почитай, с легендарных времён
Понимали друг друга.
…А наутро, как только с куста
Зарубили и в мать, и в креста
Оба войска друг друга.
А живые воздали телам,
Что погибли геройски.
Поделили добро пополам
И расстались по-свойски.
Ясно, что "маркитантов" на вечерах у нас не было, но помнить об этом лукавом племени следует постоянно, особенно в годы такой жестокой борьбы, как сегодня, — словно напоминал поэт. В пекле сражения, в схватке с противником можно и подзабыть на момент о "пятой колонне", но на то и певец во стане воинов, чтоб не дремали они и не расслаблялись. Для наших читателей, наших соратников, заполнивших зал, Юрий Кузнецов — как раз из тех самых певцов, чья магическая лира волнует и будоражит, зовёт подняться, восстать на праведный бой.
Певец во стане — певец восстания, и хоть поэзия Кузнецова — далеко не трибунная по своей сути, в сердца она входит мощной мобилизующей силой. Помню, как чутко его мы слушали, как глубоко проникали в сознание те слова, которые были нужны тогда каждому, как нужны они и сейчас:
Твоя рука не опускалась
Вовек, о русский богатырь!
То в удалой кулак сжималась,
То разжималась во всю ширь.
…Врагам надежд твоих неймётся.
Но свет пойдёт по всем мирам,
Когда кулак твой разожмётся,
А на ладони — Божий храм.
Русская святость и русская удаль — рядом в его поэзии. И потому не казалось странным, что вослед за стихами возвышенными, драматичными, часто сложными, он считал нужным прочесть и такие вещи, в которых — для кого-то, возможно, и неожиданно — представал совсем не тем хмурым, угрюмым затворником, каким нередко казался, а человеком, не чуждым улыбки, смеха над кем-то и над собой, что очень по-русски… На "ура!" принимала публика и притчу о том, что случилось с его героем "где-то в Токио или Гонконге", и поучительные истории о трёх желаниях, о бомже, о гареме холостяка, или о том, как внимательно созерцали один одного упрямый русский чудак и хитрюга ворона:
Ворона — пустая птица,
Не птица, а Божий вздор.
Три дня на него косится,
Три дня он глядит в упор.
Глядят друг на друга в мокредь,
Глядят друг на друга
А кто кого пересмотрит,
То мы ещё поглядим.
"Мы ещё поглядим!" — со значением говорит на прощание слушателям мудрый поэт, и они понимают всю многозначность этого заявления, и благодарны за то, что он так по-свойски, простыми словами согрел им души в промозглой мокреди, нависшей над русской землёй. К нему спешат по проходу, чтоб поднести цветы, взять автограф, что-то сказать, просто пожать надёжную, крепкую руку. Юрий Поликарпович всем отвечает, но долгий обряд почитания ему явно в тягость: скорее бы за кулисы, и дальше — туда, где можно курить...
В заключение этой главки хочу возвратиться к досужим мнениям "знатоков" о некоем "высокомерии", чуть ли не "спеси" поэта, и позволю себе изложить один эпизод. Да, Кузнецов нередко при встречах казался смотрящим куда-то поверх тебя — но таков уж был его рост, да и осанка не знала сутулости и согбенности, и голову он всегда держал прямо, из-за чего с ним было сложно встретиться взглядом, что и порождало известный комплекс у кого-то из литераторов. Но однажды мы повстречались с ним утром в дачном лесу, и так уж случилось, что я спускался с пригорка, а он на него всходил — поэтому оба мы, поздоровавшись и обменявшись привычными фразами о погоде да о литфонде, задравшем цену аренды, невольно какое-то краткое время смотрели прямо в глаза друг другу. Может быть — даже в первый раз в жизни, но точно — в последний, как это, к величайшей горести, оказалось… И тут я увидел воочию: сколько же грусти, усталости, сколько невысказанного, глубокого, обращённого к встречному света было в его открытом и чистом взоре! Потрясённый, я пошёл дальше среди берёзок и елей, и думал о том — да простят ревнители веры — что таким же вот взором смотрят на нас со старинных икон бессмертные русские святые…
ТАТЬЯНА ГЛУШКОВА бывала у нас в редакции так же часто, как часто из-под её пера выходили циклы великолепных новых стихов, острая полемическая статья, глубокая литературоведческая работа. Когда она приходила, весь наш летящий, взмыленный ритм подготовки номера обретал вдруг не свойственные ему спокойствие, вдумчивость и неспешность. То есть, нам как-то незримо передавались от нашей желанной, любимой, но строгой в работе гостьи её серьёзность в вычитке гранок и вёрстки, абсолютная нетерпимость к любой ошибке в наборе, включая пусть самый мелкий знак препинания, её незыблемая дотошность в подборе шрифтов для текста и заголовка. Дежурившие по номеру даже порою нервничали — но она всегда добивалась того, что было необходимо. А ведь как ей самой это всё непросто давалось — с её тяжёлым, неизлечимым недугом… Но слово — считала она — главнее всего. А оно было у Глушковой точным, прозрачным, то щемящим и нежным, то следом — жёстким, как приговор:
Всё так же своды безмятежно-сини.
Сентябрь. Креста Господня торжество.
Но был весь мир провинцией России,
Теперь она — провинция его…
Татьяна Михайловна часто болела, мучилась то по разным больницам, то дома, в Архангельском переулке, где мы навещали её в крохотной, переполненной книгами и картинами однокомнатной квартирке писательского дома советской поры. Привозили редакционные и литературные новости, какие-то гостинцы, газеты и гонорар за последние публикации — конечно, довольно скромный, поэтому с непременной добавкой от главного редактора. Александр Андреевич и машину ей посылал по первой же просьбе, когда она снова должна была проходить курс лечения. А как только здоровье чуть-чуть возвращалось, и Глушкова вдруг узнавала о проведении очередного вечера "Дня" или "Завтра" — тут уж совсем она распрямлялась, милая наша муза. Собирала все силы и волю, и выходила на сцену: побледневшая — но не сломленная, опечаленная — но красивая. Такой же была и её поэзия той поры: