Где нет зимы
Шрифт:
— Аристарх Модестович, — ответил домовой.
— Домовой? — уточнил я.
— Домовой, — как-то смущенно улыбнулся он и пожал плечами. — Не похож, да?
Не похож. Во всех книгах и мультиках, где встречался этот персонаж, он был совсем другой. Я же знаю, как выглядит домовой. Он должен быть маленький, весь заросший бородой, лохматый-кудлатый, в каких-нибудь лаптях или валенках, в подпоясанной косоворотке. И еще разговаривать так: «Ась? Чегось? Кудась?!»
Все это я, запинаясь, изложил тому, кто сидел на краю нашего кухонного стола.
Аристарх Модестович тихонько засмеялся, пригладил аккуратно подстриженную профессорскую бородку смахнул
— Друг мой, мы же не в деревне. Если тебе так уж хочется, чтоб я говорил «ась», — я, конечно, могу попытаться соответствовать твоим ожиданиям, авек плезир, как говорится. Но только зачем?
Я сел на табуретку напротив и крепко укусил себя за палец. Потом сказал:
— Послушайте. Этого не может быть. У меня галлюцинации или я сплю.
Укушенный палец болел, а Аристарх Модестович никуда не девался. Так и сидел на краю стола, протягивая мне кулек.
— Вот твои конфеты, юноша. И не надо себя щипать и кусать — я не пропаду, не надейся. Потому что я существую. Когито, понимаешь, эрго сум.
«Мыслю, следовательно, существую», — машинально перевел я про себя это латинское выражение. У нас был факультатив по Древнему Риму, и мы учили самые известные поговорки.
— Прими ситуацию такой, как она есть. Давай поговорим? — предложил Аристарх Модестович.
— Домовой, который знает латынь, — это что-то новенькое, — вздохнул я.
— Ну, дружок, я и древнегреческий знаю, и староанглийский… Впрочем, я много языков знаю, живых и мертвых. Странно, что ты ожидал увидеть в своем доме домового-лапотника.
— А что тут странного? — огрызнулся я.
— Так ты вспомни, как здешнее место называется! Ну, где дом наш стоит.
— Преображенский переулок, дом двадцать четыре.
— Правильно. Только ведь и ваш переулок, и переулки вокруг — еще и Профессорская слобода. Так это место называлось лет сто назад. Не слышал про такую?
Вроде бы я что-то слышал.
— В нашем переулке жили профессора университета. И доценты. А в этом самом доме жил когда-то, в начале двадцатого века, профессор Тирсов, историк. Изучал скифские памятники и кроме них ничего в жизни толком вокруг себя не видел.
— А как же тут моя бабушка оказалась?
— Бабушка твоя? Она тут родилась.
Я ждал продолжения. Бабушка родилась в 1921 году и никакого Тирсова никогда не упоминала. Рассказывала только про маму свою, Зинаиду Михайловну Соловьеву.
А Аристарх Модестович вспоминал, прижмурившись и явно с огромным удовольствием.
— Давненько я об этом никому не рассказывал, — пояснил он. — Я вообще-то не совсем домовой. Я — университетский.
— Как это? — не понял я.
— Ну как-как! Сказки знаешь? В лесу — леший, в озере — водяной, в доме — домовой, А я в университетской библиотеке жил, в отделе рукописей и редких книг. Нас в библиотеке много было, в каждом отделе по одному. В читальном зале, помню, Игнатий Ликандрович жил, эх, гонял студиозусов! Только они начнут перешептываться, а он на них раз — и сон нагонит. В читальном зале должно быть тихо. Лежат все, носами в волюмы уткнулись — благолепие. Да. А я, в хорошем настроении, иной раз водил библиотекаря вокруг полок. Он ходит, на каталожную карточку поглядывает, бормочет, мол, вот-вот, точно тут книга была, куда же она делась, не пропала ли совсем, сохрани господи… Тут я ему книжку-то и подкидываю на старое место, а он себя по лбу ладонью: «Так вот же она, ах я, старый маразматик!» Весело. Хороню мне было в библиотеке жить…
Аристарх Модестович рассмеялся тоненьким смехом, а потом, посерьезнев, продолжил:
— И вот однажды у нас случилась ужасная беда. Для библиотеки страшнее огня нет ничего — а сгорело у нас тогда страшно сказать, сколько хорошего, а что не сгорело, то пропахло гарью да закоптилось. Сижу я, горюю, жить на прежнем месте никак невозможно, а куда податься? И тут заходит в библиотеку Тирсов и говорит, что как раз сейчас переселяется с семьей в новый дом в Профессорской слободе. Дом, говорит, хороший, а жена молодая, Лидочка Сергеевна, жалуется, что уюта нет. Мол, и занавески повесила в розовых цветочках, и кушетку в гостиной поставила, а все не то. Я, говорит профессор Тирсов, в уюте не очень понимаю, мне лишь бы тепло, да светло, да ужинать вовремя. А Лидочка чуть не плачет из-за уюта этого самого каждый вечер. Тут встрепенулся твой покорный слуга, подумал: это знак, не иначе. Вот, Аристарх, твое новое поприще! Ну и переселился тихонько. Стал новую стезю осваивать — в доме у профессора домовым быть не намного сложнее, чем в библиотеке за порядком присматривать. Конечно, наших стариков-университетских рядом не было, о Таците да Авенариусе поговорить не с кем, зато в Профессорской слободе нашлись свои радости. Вокруг дома Тирсова огромный сад был разбит: яблони, груши, крыжовник, смородина. На каждом дереве по дриаде. Милые были девочки… Соберемся, бывало, вечерком под старой яблоней, соловьи поют, девчонки смеются… Лидочка Сергеевна в столовой лампу повесила, с абажуром таким, медового цвета… Лампа светит сквозь ветви — с другого конца сада видать… Эх, были времена…
Аристарх Модестович уставился в кухонное окно и надолго замолчал.
— А потом что? — решился я прервать его молчание.
— А потом, дружок, начался у нас новый пожар. Помнишь классику: «Мы на зависть всем буржуям мировой пожар раздуем!» Что поджечь, что раздуть — дело нехитрое. Раздули пожар. Все в огне, бегают, стреляют. Революцией это называлось. Тут белые, там красные, а то и всякие серо-буро-малиновые.
Аристарх Модестович вздохнул, потом показал рукой за окно:
— Вдоль парка какая сейчас улица идет, вон та? Запамятовал я.
— Проспект Карасева. Руководителя Октябрьского восстания в нашем городе. Ему и памятник стоит на углу.
— Карасева… и даже проспект… Карасев-то твой был разбойник навроде Пугачева, размером только помельче, замесом пожиже. Из студентов его выгнали, болтался по улицам, босяк, проходимец, а тут на тебе — руководитель восстания! Ну да ладно. А раньше там, где этот проспект, было Ярское поле. Пустошь огромная, казармы, плац… Вот по Ярскому полю-то белые и красные друг друга гоняли. Пушки стреляют, дым, гам. Кровь.
Домовой посмотрел на меня грустными глазами и, спохватившись, сказал:
— Может, не надо тебе про это — про такое печальное? Тебе и без меня невесело.
— Да вы что! — воскликнул я. — Вы же обещали про бабушку рассказать.
— Про бабушку твою. Да. Ну вот, с бабушкой вышло так. Во всей этой неразберихе случилась у Тирсовых долгожданная радость. Лидочка Сергеевна должна была родить ребенка — а Тирсовы очень этого хотели. Пусть и революция, и война, и разруха, и есть нечего, и топить нечем. Когда ребенку настала пора появиться на свет, была зима, ночь, лошадей, чтоб привезти доктора или акушерку, не найдешь. Так что родилась Сашенька Тирсова в этом доме. Зина, горничная Тирсовых, помогала Лидочке, а будущий отец так распереживался, что шубу накинул да в сад убежал, по сугробам под яблонями и грушами бегать.