Где поселится кузнец
Шрифт:
— Простите, Иван Васильевич… — Владимиров держал руку на отлете, будто еще не принял тетрадь, а взял, чтоб не упала, — О ком вы?
Старик взъерошенно, враждебно уставился на гостя и уже рукой повел, чтобы отнять тетрадь. Это длилось долю секунды, широкое, беззащитное в своей открытости лицо сразу смягчилось виноватой улыбкой.
— Прочтите, голубчик, и все определится: и мера, и честь, и смысл. Вы не смотрите, что рука дрожит, почерк у меня хороший. Нет! Нет! — опередил он Владимирова. — И титула не смотрите, все потом, в уединении, так, чтоб начать и до самого конца, не дыша, слезы не смахнув!
Не забирая тетради
Серое пространство за окном штриховал дождь, натиск ветра стал громче и жестче, приплывший издалека голос церковного колокола приносил не покой, а тревогу. Старик приметил темную, под зонтиком фигуру шагах в тридцати от ворот, заметался по комнате, захлопотал, теряясь среди привычных предметов, переложил на прежнее место скрипичный футляр, подал вдруг Владимирову пальто и выпроводил, вытолкал его за дверь, возбужденно и громко говоря, извиняясь, уверяя гостя, что ему надо, необходимо надо уходить, и побыстрее, и так, чтобы его не заметили здешние люди; они непременно увидятся еще, уже им нельзя иначе, их связало это, это… тетрадь, спрятанная от дождя в карман пальто; и не только это, но и Владимиров-старший, и прошлое, прошлое тоже; русский среди американцев! — как это он хорошо сказал, отлично сказал: вот взял бы и украл, непременно украл бы для своего мемуара, если бы и прежде, хоть раз в жизни, крал, а начинать поздно…
На лестничной площадке стоял маленький человек в сером халате и серой крахмальной шапочке, из-под которой на лоб и на виски падали жидкие пряди, а ниже темные и тоскливые, налитые слезами, как у курильских айнов, глаза и хватающие воздух тонкие напряженные ноздри. Владимиров сбежал по чугунной лестнице, застегиваясь на ходу, и при выходе, толкнувшись рукой, понял, что и подарок вдовы Фергус — две книги небольшого формата — старик успел сунуть в карман его пальто.
Пустынный двор, прихрамывая, пересекала женщина. Лицо закрывал зонтик. Владимиров видел шубку — темную, отороченную слипшимся под дождем жалким куньим мехом, высокие шнурованные ботинки, свободный, уверенный, несмотря на увечье, шаг. Когда они сблизились, женщина приподняла зонтик, и Владимиров поразился, так неожиданно оказалось, что под зонтиком он нашел старуху, с седыми космами из-под шляпки, со стянутым морщинами ртом, но и с такими светлыми и непомеркшими глазами, что их невозможно было соединить в один портрет.
Он убыстрил шаг, чувствуя новым ботинком скользкую бугристость булыжников; шел, наклонившись к ветру, как недавно старики во дворе пансиона; шел на унылый церковный набат, почему-то уверенный в том, что еще вернется сюда, а когда за дальностью расстояния решился наконец обернуться, увидел темное кирпичное здание и ровный строй окон, таких же одинаковых, как и пронумерованные двери в коридоре, у которых он воскликнул в сердцах: «Есть здесь живая душа, черт возьми?!»
Глава вторая
«История поручика Т.»
Соч. Надежды Львовой
Если бы не огни бивачных костров и бессонное ржание полковых лошадей, трудно было бы и поверить, что среди этих зеленых гор и живописных долин идет кровопролитная война. В мадьярском местечке, на дне неразличимой из окон замка долины, пономарь оповестил полночь ударами колокола, объявляя живым, что горести и кровь, павшие на его землю, не могут помешать извечному порядку вещей. Но, пробив двенадцать раз, пономарь не ушел с звонницы, чтобы возжечь свечу и молиться о спасении своего народа: редкие, одиночные удары не умолкали, — не благовест, но голос тонущего брига. «Ба-ам!» — доносилось от горной реки, — ее сегодня вброд, без труда перешла пехота и пушки, ба-ам — голосом не церковным, а предостерегающим, мирским.
Поручику Т. не спалось: против обыкновения, он не захрапел, едва ухо коснулось седла, хотя и хвастался, что для сна ему надобны только два предмета — ухо и подушка. Сегодня поручик бросил на ковер казацкий митюк, а в изголовье положил седло. Он долго шел со своей конно-артиллерийской батареей из-под Варшавы, с берегов Вислы, шел, не встречая врага, не вступая в дело, если не считать делом болтовню на дневках, приемы в гостиных галицийских помещиков или два-три залпа его орудий наугад, по густым темным дубравам.
Звали поручика Иван, донцы-артиллеристы еще и прибавляли к его столь обычному на Руси имени отчество — Васильевич, но мы назовем его поручиком Т., по первой литере его фамилии — Турчанинов. У него была причина на то, чтобы писать письма в Варшаву в безмолвии ночи, когда мысль возвышенна и отрешена от суетных дел, а главное, когда непременно спит князь Л., командир полка, которому придана артиллерийская батарея поручика, в прошлом, 1848 году переброшенная с Дона на Вислу вместе с другими батареями и конными полками Войска Донского, общим числом в сорок шесть тысяч казаков.
Князь Л. спит, ужасно довольный тем, как незатруднительно вступал его полк в страну мадьяров — ибо эта легкость не ставила преград получению орденов и правильному производству; ведь случилось же, что близкий соперник князя, некто Колзаков, сделал служебную карьеру генерала исключительно и только искусной маршировкой. Князь спит, не зная, что поручик пишет письма его двадцатитрехлетней дочери Надежде. Да и как ему знать об их дружбе, вспыхнувшей, как сухой порох; молодые люди встретились недавно, в тайном кружке варшавских вольнодумцев.
Ба-а-ам! — на этот раз удар был сильнее. Не сигнал ли это, не знак ли, позволяющий кому-то на перевалах и горных тропах находить цель и дорогу, как находит корабль по свету маяка свой курс в опасной близости скалистых берегов? Поручик босой, в нательной рубахе, белевшей среди сумрака комнаты, подошел к открытому окну. Слева мрачно темнело увенчанное башней крыло замка, впереди лежал парк, правильный поначалу, но скоро переходивший в густой лес, правее — склон горы в кострах, конюшни, амбары, каменные постройки фольварка. С ночной неторопливостью переступали кони, поручик угадывал их на лужайке по мягкому шагу и по тому, как они закрывали, будто проплывая, огни костров.