Где живет голубой лебедь?
Шрифт:
Она сидит напротив нас. Улыбается. Рот сочный, губы румяные, а глаза сладкие-сладкие, словно финики, и даже цвета такого же, золотисто-коричневые.
На ней ситцевое, в горошек платье, поверх платья неожиданно нарядная, небесно-голубая вязаная кофточка с блестящими пуговицами.
Чем-то эта кофточка кажется мне знакомой, или я просто видела где-то точно такую же?
— Дом у нас хороший, теплый, — сыплет хозяйка. — Печка благодарная, ее раз протопишь, до следующего вечера не остынет, а комнат всех
Она ведет нас в залу, большую, с диваном, обтянутым белым чехлом, с комодом, на котором стоят гипсовые фигурки, стеклянные яйца и коробочки из морских ракушек, с огромным фикусом в углу. Листья фикуса разрослись и затеняют окно, и от этого в зале прохладный полумрак. И на полу те же пестрые половички, что и на кухне.
— Хорошо у меня? — хозяйка с гордостью глядит на маму.
— Очень хорошо, — искренне отвечает мама.
А я тут же встреваю в разговор:
— Мы здесь жить будем?
Хозяйка широко улыбается. Золотисто-коричневые глаза-финики источают невыразимую сладость.
— Милая ты моя, — она поет, просто поет. — Да разве в зале живут? Да что ты, родненькая? Зала — это для глаз отрада…
Мама укоризненно качает головой.
— Конечно, мы понимаем, — извиняющимся тоном произносит она, почему это она понимает, до меня так и не доходит: — Нам сказали, что комната вместе с вашей дочкой…
Хозяйка застегивает и вновь расстегивает перламутровые пуговицы своей кофточки.
— Так-то так, — говорит она. — Да дело такое вышло, тут ко мне родственница приехала, тоже из Москвы…
Мы с мамой ошеломленно переглядываемся. Опять не повезло?
Мы уже знаем о том, что нас, эвакуированных, неохотно пускают, даже нарочно берут к себе всяких родственников и знакомых, лишь бы обойтись без чужих, приезжих. Это называется «самоуплотниться».
— Да вы не тревожьтесь, — продолжает хозяйка. — Я и в исполкоме сказала: пожалуйста, со всем моим удовольствием, только что же я могу поделать? Свояченица аккурат за два дня до вас приехала.
— Ничего не поделаешь, — замечает мама.
Хозяйка смотрит на нее, наморщив гладкий, низенький лоб.
— Есть у меня еще комнатка, для двоих достаточная. Может, глянете?
Комната позади кухни. Собственно, и не комната даже, а так, закуток, отделенный от кухни фанерной переборкой, которая не доходит до потолка. Окна нет. У стены стоит деревянный топчан, и все. Больше здесь ничего и не поместится.
— Вот, — Полина Дмитриевна широким жестом обводит вокруг себя, словно предоставляет нам невесть какую роскошь. — Здесь вам будет очень даже превосходно. Что вам, двоим, много ли места надобно? Переспали — и ладно, а кушать можете на кухне, мне не жалко.
Мы идем за нашими вещами в школу, и мама всю дорогу говорит о том, что конечно же это не Пале-Рояль, но все-таки как-никак крыша над головой, и теперь, когда есть квартира, надо будет подумать о работе, и она пойдет в роно и попросит устроить ее, у нее же все-таки пятнадцать лет стажа, не могут же ей не дать работы, и еще многие планы она строит, уговаривая меня, что все будет хорошо, уговаривая саму себя, веря своим словам и стараясь уверить меня.
Когда-то папа говорил, что мама оптимист от рождения и это очень даже хорошо, оптимистам легче живется.
Легче ли? Много позднее я поняла, что оптимистов чаще постигают разочарования, им суждено постоянно совершать ошибки, раскаиваться, снова совершать и не жалеть об ошибках.
И, может быть, то, что ошибки и разочарования не в силах расхолодить оптимистов, привить им человеконенавистничество, неверие в людей, является, в сущности, самой убедительной, самой непоколебимой их силой…
Самовар кипит на столе, пар вьется над чашками. Черный хлеб нарезан тонкими ломтями, в стеклянной вазочке — слипшиеся карамельки-подушечки.
Все это необыкновенно, изумительно вкусно. Я хочу взять третий кусок хлеба, но мамин взгляд останавливает меня.
— Да бери, не стесняйся, — говорит Полина Дмитриевна. — Кушай, деточка, на здоровье…
Она внимательно оглядывает мое платье из шелкового полотна, синее в красную полоску.
— В Москве покупали? Сразу видно, столичное…
— Это старое, — говорю я. — У меня есть новое, шерстяное, с вышивкой…
— А ну покажи, — просит Полина Дмитриевна. — Покажи, деточка.
Я иду в закуток, вынимаю из чемодана свое новое платье, перед самой войной мама сшила, на воротнике и на рукавах вышивка гарусом, темно-зеленая с коричневым.
Полина Дмитриевна разглядывает материю на свет.
— Красивое платьице, ничего не скажешь, у нас такого днем с огнем не отыщешь…
— Да и в Москве такую шерсть достать было нелегко, — замечает мама.
Полина Дмитриевна с сожалением отдает платье маме.
— Увидела бы моя дочка, ее бы с ушами не оторвать. Да еще зеленого цвета, самый ее любимый…
— Я тоже люблю зеленый, — творю я.
Она щурит свои финиковые глаза.
— Тут ко мне вчерашний день одна из Харькова просилась. Полная такая, увидела вашу комнату, ну ту, в которой вы живете, говорит: дорогая вы моя, берите, говорит, что хотите, только пустите к себе. Пальто бостоновое предлагала, костюм полушерстяной, юбка в складочку. Она и сегодня ко мне зайти посулилась, прямо спит и видит у меня остаться…
Полина Дмитриевна выжидательно глядит на маму. А мама молча складывает мое платье и отдает ей.