Генри и Джун
Шрифт:
— Эдуардо, — произношу я, уступая.
Его поцелуи прекрасны. Я тронута, почти очарована. Но он не идет дальше. Он достиг того, чего хотел. Мы уходим из «Викинга». Садимся в такси. Его переполняют радость и наслаждение от прикосновений ко мне.
— Это невозможно, — вскрикивает он. — Наконец-то! Но это для меня имеет гораздо большее значение, чем для тебя.
И это правда. Я поддалась только потому, что привыкла желать именно этот красивый рот.
Посмотри, что ты наделала, Анаис! Посмотри на страдания Эдуардо! Мой чудесный Эдуардо, Китс и Шелли, стихи и крокусы, множество часов
Тринадцать лет лицо Эдуардо, его ум, его талант были направлены на меня, но тело его не реагировало. Теперь оно ожило. Стеная, он произносит мое имя.
— Когда я тебя увижу? Я должен увидеть тебя завтра.
На мои глаза и шею сыплются поцелуи. Кажется, что мир перевернулся. Я подумала: завтра все это умрет.
Но на следующий день, из-за того, что я веду себя совершенно спокойно, возбуждение Эдуардо вспыхивает с новой силой, и я впервые ощущаю настоятельную необходимость «физиологического» решения. Под ярким солнечным светом мы дошли до гостиницы, весело поднялись по лестнице, вошли в желтую комнату. Я попросила, чтобы Эдуардо задернул шторы. Мы устали от бесконечных мечтаний, игры воображения, трагедий и литературы.
У стойки портье он расплачивается за комнату. Я говорю женщине:
— Тридцать франков — очень дорого для нас. Вы не могли бы в следующий раз немного снизить цену?
А на улице мы смеемся от души — в следующий раз!
Чудо свершилось. Мы гуляем, переполненные счастьем. Мы очень проголодались и отправляемся в «Викинг», где съедаем четыре больших сандвича (а ведь было время, когда я не могла и кусочка проглотить в присутствии Эдуардо!).
— Скольким я обязан тебе! — восклицает он.
А я думаю про себя: «Скольким ты обязан Генри!»
Сегодня я не могу избавиться от ощущения, что другая половина меня стоит в стороне, наблюдая и удивляясь. Меня бросили в жизнь совсем неопытной, наивной, и я понимаю теперь, что что-то меня спасло. Я чувствую себя достойной этой жизни, не униженной. Моя жизнь похожа на сцены из какой-то пьесы. Генри руководил мной. Нет. Он выжидал. Он наблюдал. Но действовала я, и играла роль тоже я. Совершала неожиданные поступки, которые удивляли меня саму, — например, в тот момент, когда я сидела на краю его кровати. Потом я стояла перед зеркалом и причесывалась, а он, лежа на кровати, вдруг сказал:
— И все-таки я не чувствую себя с тобой до конца раскованным.
Стремительно обернувшись, я подошла к кровати, села рядом с ним, приблизила свое лицо к его лицу. Пеньюар соскользнул с моих плеч, бретельки ночной рубашки упали, и в этом моем порыве было что-то настолько естественное, нежное, женское, что он не нашел в себе слов.
Мне кажется, когда Генри говорит со мной или пишет мне, он пользуется другим языком. Я чувствую, что он не хочет произносить то слово, которое первым приходит ему в голову, а ищет другое, более точное. Иногда мне кажется, что я привела его в какой-то запутанный мир, в новую, незнакомую страну, и он идет по ней — не как Джон, попирая и вытаптывая все на своем пути, — но с той бережностью, которую я заметила в нем с первого дня нашего знакомства. Он проникает в глубины гармонии Пруста, вкрадчивости
Двигаясь вперед, я не могу спешить, мне нельзя. Я не стану просить Хьюго даже об одном свободном вечере. И потому открываю в Генри новые, очень глубокие чувства.
— Ты рада, — спрашивает меня Эдуардо, — что он хочет писать, работать, что он скорее возвысится, чем будет унижен?
— Да.
— Настоящий вкус к жизни ты почувствуешь, когда сможешь использовать свою власть над мужчинами, — чтобы жестоко уничтожать их.
Неужели такой момент когда-нибудь настанет?
Я рассказываю Хьюго о своем воображаемом дневнике одержимой женщины, и это укрепляет его уверенность, что все на свете фальшиво и ложно, кроме нашей любви.
— Но откуда ты знаешь, что на самом деле такого дневника нет? Откуда ты знаешь, может, я тебе вру?
— Может быть, и врешь, — отвечает он.
— Твой рассудок сейчас очень податлив.
— Позволь мне бороться, — просит он. — Мое воображение все только портит.
Я дала ему прочесть мои письма к Джун, и ему стало легче. Лучшая ложь — это полуправда. Я и сообщаю ему полуправду.
Воскресенье. Хьюго идет играть в гольф. Я машинально одеваюсь, думая, как приятно мне делать это для Генри и как противно ради этих идиотов — банкиров и телефонных королей.
Позже я оказываюсь в маленькой темной комнате, запущенной, как заброшенный чулан. Вдруг я слышу сильный голос Генри, чувствую прикосновение его губ. Такое чувство, как будто я утонула в теплой крови. Он продирается сквозь мое тепло и влагу. Медленное проникновение, пауза, рывок — я задыхаюсь от наслаждения. У меня нет слов, чтобы описать это. Что-то совершенно новое.
Когда Генри впервые занимался со мной любовью, я поняла одну ужасную вещь: Хьюго слишком велик для меня, потому-то я никогда не могла получить удовольствие и насладиться соитием, а чувствовала только боль. Не в этом ли кроется секрет моей неудовлетворенности? Я содрогаюсь, когда пишу об этом. Я не хочу зацикливаться, не хочу думать, как неудовлетворенность влияет на мою жизнь, на чувство голода. Мой голод — обычная вещь. Генри меня удовлетворяет. Я достигаю оргазма, потом мы разговариваем, едим и пьем, а перед самым моим уходом он снова берет меня. Никогда прежде я не ощущала такой полноты жизни. Это уже не заслуга Генри, просто я стала женщиной. Я больше не чувствую себя так, словно во мне живут два человека.
Я возвращаюсь к Хьюго успокоенная и радостная, и мои чувства передаются ему. Он говорит:
— Я никогда не был с тобой так счастлив.
Похоже, я перестала уничтожать его, все время чего-то требовать. Неудивительно, что я так покорна с моим кумиром, Генри. А он — со мной.
— Понимаешь, Анаис, раньше я никогда не любил женщину умом. Все остальные женщины были интеллектуально ниже меня. А тебя я считаю себе ровней.
Он тоже, кажется, переполнен счастьем, таким, какого не знал с Джун.