Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 5
Шрифт:
Подъехавши к саням, она несколько часов кряду держалась подле Эвы и говорила с нею о Рашкове, об отце и сыне Нововейских, о Зосе Боской, наконец, об окрестности, которая становилась все более дикой и устрашающе пустынной. Правда, пустынно стало сразу за Хрептевом, но там все же на горизонте порою вился дымок — признак человеческого жилья, быть может, хутора. А тут не было никаких следов человека, и, не знай Бася, что она едет в Рашков, где живут люди и стоит польский гарнизон, она могла бы предположить, что ее влекут куда-то в неведомые дали, на чужбину, на край света.
Озираясь окрест, она невольно
Но продолжалось это недолго — земля начала вдруг дымиться. Очевидно, зима в южной этой стороне была менее суровой, нежели в лесистом Хрептеве. Кое-где в ложбинах, расселинах, на горных уступах и на северных склонах гор лежал, правда, снег, но земля не сплошь была им покрыта, она чернела зарослями кустарника или поблескивала влажной пожухлой травой.
От травы этой поднималась теперь летучая белесая мгла и парила низко над землей, так что издали казалось, будто большая вода сплошь заполнила долины и широко разлилась по всей равнинной местности; затем мгла начала возноситься все выше, заслоняя солнечный свет и переменяя погожий день на мглистый и хмурый.
— Завтра дождь будет, — сказал Азья.
— Только бы не сегодня. Далеко ли еще до Рашкова?
Тугай-беевич окинул взглядом едва различимые сквозь туман окрестности и ответил:
— Отсюда до Рашкова ближе, нежели обратно до Ямполя.
И вздохнул с облегчением, словно великая тяжесть спала с его плеч.
В эту минуту со стороны отряда послышался конский топот и в тумане замаячил всадник.
— Халим! Это он! — вскричал Азья.
Это и в самом деле был Халим; поравнявшись с Азьей и Басей, он соскочил с бахмата и низко поклонился молодому татарину.
— Из Рашкова? — спросил Азья.
— Из Рашкова, господин мой! — ответил Халим.
— Что там слыхать?
Старик поднял к Басе безобразное, иссохшее от тяжких испытаний лицо, как бы спрашивая взглядом, может ли он говорить при ней.
— Говори смело! — сказал Тугай-беевич. — Войско вышло?
— Да, господин. Горстка их там осталась.
— Кто их повел?
— Пан Нововейский.
— А Пиотровичи выехали в Крым?
— Давно уж. Остались только две женщины и старый пан Нововейский с ними.
— Крычинский где?
— На том берегу. Ждет!
— Кто там с ним?
— Адурович со своим отрядом. Оба бьют тебе челом, сын Тугай-бея, и отдаются во власть твою — и, те, кто не успел еще подойти.
— Прекрасно! — сказал Азья, и глаза его загорелись. — Немедля мчись к Крычинскому и вели ему Рашков занять.
— Воля твоя, господин!
Халим мгновенно вскочил на коня и исчез, как призрак, в тумане…
Страшным, зловещим огнем горело лицо Азьи. Решающая, долгожданная минута, минута наивысшего его счастья наступила… Однако сердце его билось так сильно, что перехватывало дыхание… Какое-то время он молча ехал рядом с Басей и, лишь когда почувствовал, что голос не изменит ему, обратил к ней бездонные сверкающие глаза и сказал:
— Теперь мне надобно открыться вам, ваша милость…
— Слушаю, — ответила Бася, пристально в него вглядываясь, словно надеясь прочесть что-то в изменившемся его лице.
ГЛАВА XXXVIII
Азья на своем коне вплотную, стремя в стремя, приблизился к Басиному скакуну и еще несколько десятков шагов ехал молча. Все это время он старался успокоиться и не мог взять в толк, отчего так это трудно ему, раз уж Бася у него в руках и никто в целом мире не в силах теперь ее отнять. Но он и сам того не ведал, что в душе его, вопреки всякой очевидности, тлела искорка надежды на то, что желанная женщина ответит ему взаимностью. Надежда была слабая, но жаждал он этого так сильно, что его трясло как в ознобе. Нет, не протянет к нему рук желанная, не упадет в его объятья, не скажет слов, о которых мечтал он ночи напролет: «Азья, я твоя!» — не прильнет устами к его устам, он знал это… Но как примет она его слова? Что скажет? Лишится ли чувств, как голубь в когтях ястреба, и позволит взять себя, подобно тому же бессильному голубю? Или в слезах станет молить о пощаде, иль криком ужаса огласит пустынные места? К лучшему ли все это, к худшему ли? Такие вопросы теснились в голове татарина. А меж тем пробил час отбросить всякое притворство, снять личину и открыть ей истинное, страшное свое лицо… Страх! Тревога! Еще, еще минута — и все свершится!
В конце концов удушливое беспокойство — как оно бывает у хищников — начало сменяться яростью… И он принялся разжигать ее в себе.
«Как бы то ни было, — думал он, — она моя, вся моя, моею еще нынче будет и завтра будет моей, а после — ей уж не вернуться к мужу, только и останется, что за мною идти…»
При этой мысли дикая радость вспыхнула в нем, и он заговорил вдруг голосом, который ему самому показался чужим:
— Вы, ваша милость, до сей поры не знали меня!..
— В этом тумане очень голос у тебя переменился, — с некоторым беспокойством ответила Бася, — и в самом деле будто кто другой говорит.
— В Могилеве войска нету, и в Ямполе нету, и в Рашкове нету! Я один тут над всеми повелитель!.. Крычинский, Адурович и прочие — рабы мои, ибо я князя, владыки, сын, я им визирь и мурза наивысший, я вождь им, как Тугай-бей был вождь, я им хан, на моей стороне сила, и все здесь мне подвластно…
— Почему ты, сударь, говоришь мне это?
— Вы, ваша милость, до сей поры не знали меня… Рашков уже близок… Я хотел стать гетманом татарским, Речи Посполитой служить, да пан Собеский не дозволил… Отныне не польский я татарин и никому не подвластен, я сам большие чамбулы поведу, на Дороша или на Речь Посполитую, это уж как вы, ваша милость, пожелаете, как вы мне велите!
— Как я велю?… Азья, да что с тобою?
— А то со мною, что все тут мои рабы, а я — твой раб! Что мне гетман! Дозволил — не дозволил! Слово, ваша милость, молви, и я Аккерман к ногам твоим положу, и Добруджу тоже; и те орды, что в улусах тут живут, и те, что в Диком Поле кочуют, и те, что на зимовищах, все твоими рабами станут, как я — твой раб… Велишь, я хана крымского ослушаюсь и султана ослушаюсь и с мечом против них пойду, помощь окажу Речи Посполитой, и новую орду в крае том создам, и буду ханом в ней, а ты одна повелевать мною будешь, тебе одной буду я челом бить и о благосклонности, о милости молить!