Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7
Шрифт:
«До чего же стройна и хороша! — подумал он. — Какая, однако, ирония судьбы: Основский, человек такой добрый и достойный, а вот обманут».
Да, была в этом ирония судьбы. Но не только в этом.
ГЛАВА LIV
После верховой прогулки Анеты с Коповским в лесную сторожку в настроении обитателей Пшитулова произошла перемена. Завиловский, правда, по-прежнему не сводил восторженных глаз с невесты, но в ее обращении с ним и остальными проскальзывало плохо скрытое раздражение. Коповский держался скованно, на Линету поглядывал украдкой, подходя к ней с явной поспешностью и только в отсутствие Анеты, зато много
Но лишь привычному, наметанному взгляду удалось бы подметить эти перемены в праздной, бесцельной жизни, в которой тончайшие оттенки чувств, настроений и мыслей приобретают видимость важных событий, а чаще их предвещают. Внешне жизнь в Пшитулове оставалась тем, чем была, то есть отдыхом на лоне природы, веселым, нескончаемым пикником, в программу которого входили любовь, восхищение красотой, более или менее приятные беседы и развлечения. Усилия ума направлялись только на то, чтобы измыслить новые забавы и заполнить ими день, но и эту обязанность по большей части брал на себя Основский как хозяин дома.
Но однажды Завиловскому и Основскому вручили по конверту с траурной каймой, которые, точно удар грома, смутили эту безмятежно-размеренную жизнь. Принесли их, когда вся компания сидела за послеобеденным кофе, и дамы с беспокойством обратили взоры на мужчин, которые вскрыли конверты и читали вложенные в них карточки.
— Завиловский умер! — в один голос вскричали они.
Известие произвело на всех сильное впечатление. Пани Бронич как особа старого-закала, не запамятовавшая те времена, когда при одном появлении нарочного в деревне чувствительные барышни падали в обморок, обмерла и лишилась дара речи. Стефания, которая жила некоторое время у Завиловских и была к ним непритворно привязана, побледнела; панна Кастелли схватила тетушку за руку и, шепча: «Voyons chere, tu n'es pas raisonnable [116], — старалась привести ее в чувство. Анета, словно желая собственными глазами удостовериться в подлинности известия, взяла у мужа карточку и прочла вслух: «Светлой памяти Эустахий Завиловский опочил двадцать пятого июня и прочая, и прочая… Дочь его, с глубоким прискорбием извещая о кончине, приглашает родных и близких на погребение, имеющее быть в епархиальном костеле в Ясмене двадцать восьмого числа сего месяца…»
Наступило минутное молчание; первым его нарушил Завиловский.
— Я мало его знал и был против него предубежден, — сказал он, — но убедился, какой это на редкость порядочный человек, и теперь мне очень его жаль.
— Он тоже тебя полюбил, — заметил Основский. — Могу это подтвердить.
Тетушка Бронич, которая успела уже немного прийти в себя, сообщила, что подтверждения эти вполне обнаружатся лишь теперь, и пан Эустахий окажется, быть может, еще добрей, чем можно было полагать. «Он всегда Лианочку любил, а значит, не мог быть дурным человеком». Ей, то есть пани Бронич, он покойного Теодора напоминал, вот почему она была привязана к нему. Правда, он резковат бывал, не то что Теодор, всегда ласковый; но оба великодушные, господь бог обоим за это воздаст.
Затем, обратясь к Лианочке и напомнив о ее прирожденной впечатлительности, стала умолять не волноваться, не то опять под ложечкой заболит. Завиловский, охваченный чувством, что у них с Линетой первое общее горе, взял ее руки и стал целовать.
— Интересно, а как панна Елена отцовскими трубками распорядится? — высказал он свое глубокомысленное суждение о бренности всего сущего.
У старика, не признававшего ни сигар, ни папирос, была славившаяся на весь город коллекция курительных трубок, и он в свое время даже устраивал у себя своеобразные сидения трубокуров. Но беспокойный вопрос Коповского об участи трубок так и повис в воздухе: Завиловскому как раз принесли еще письмо — от Поланецкого, который тоже извещал о смерти старика и о дне похорон, — а Основский отвлекся, уславливаясь с женой о поездке в Ясмень.
Было решено не медля возвращаться в город, чтобы дамы успели купить кое-какие принадлежности траурного туалета, а назавтра, в день похорон, всем отправиться в Ясмень. Так и сделали. Завиловский отвез вещи к себе на квартиру, приготовил на утро черный костюм и пошел к Поланецким в надежде застать их тоже в городе. Но от слуги узнал, что был только барин и вчера же уехал в Ясмень и что господа вот уже недели две и живут там, поблизости, где у них дом, не то снятый, не то купленный.
Тогда Завиловский вернулся на дачу, чтобы провести вечер с невестой. Входя, он с удивлением услышал доносившиеся из дома звуки вальса Штрауса и спросил у Стефании, кто это играет.
— Лианочка с Коповским, — отвечала она.
— Как, и Коповский здесь?
— Да, уже с четверть часа.
— А Основские?
— Еще не возвращались. Анета ездит по магазинам.
Завиловский впервые ощутил недовольство своей невестой. Он понимал: покойник — чужой ей человек, тем не менее играть сейчас вальс в четыре руки совсем неуместно. Многоопытная тетушка Бронич тотчас обо всем догадалась по его лицу.
— Лианочка так расстроена, так утомлена, — упредила она его, — а музыка лучше всего ее успокаивает. И я побоялась приступа: у нее уже заболело под ложечкой, вот и предложила им сыграть что-нибудь.Игра прекратилась, и неприятное впечатление рассеялось. Все в этом доме было полно для него недавних, милых сердцу воспоминаний. И, прохаживаясь теперь в сумерках под руку с Линетой по комнатам, он то и дело останавливался и припоминал какой-нибудь случай.
— А помнишь, — сказал он в мастерской, — как ты во время сеанса трогала меня за виски, чтобы повернуть мне голову, и я первый раз поцеловал тебе руку? А ты мне сказала: «Поговорите с тетей», — и у меня даже дыхание перехватило, только что сознание не потерял. Ты моя единственная, самая, самая дорогая…
— Ты тогда очень побледнел, — отозвалась она.
— Еще бы! У меня чуть сердце не разорвалось. Ведь я был уже без памяти влюблен.
Панна Кастелли устремила глаза вверх.
— Как странно!
— Что, Лианочка?
— Да так, начинается вроде бы незаметно, с пустяков, а потом втягиваешься, как в игру, и вдруг — замок защелкнулся.
— Да, замок защелкнулся! — повторил Завиловский, прижимая ее руку к груди. — И я никому не отдам мою ненаглядную.
Они перешли в гостиную, и Завиловский, не выпуская ее руки, указал на застекленную дверь.
— Наш балкон и наши акации.
Сумерки сгущались. Комната погрузилась в полумрак, только на позолоченных рамах картин бликами отсвечивал закат, точно чьи-то глаза подглядывали за молодой парой.
— Ты меня любишь? — спросил вдруг Завиловский.
— Ты же знаешь.
— Скажи: да!
— Да!
Он еще сильней прижал ее руку к груди и голосом, дрогнувшим от избытка чувств, признался:
— Ты и не представляешь, как я счастлив! Просто не можешь себе представить! И не знаешь, как я тебя люблю. Я жизнь за тебя готов отдать. Один волосок твой дороже мне всех сокровищ мира! Ты моя жизнь, моя вселенная, ты для меня все! Я жить без тебя бы не мог!