Географ глобус пропил. Золото бунта
Шрифт:
— Знаете, братцы, зачем они барки на таких высоких срубах строят? — спросил Ефимыч, оглядывая солдат.
— Положено так, значит, — уверенно ответил Гришка.
Солдаты равнодушно молчали.
— А это затем, что когда весна приходит, Чусовая этот мыс топит, напрямик течет, — все равно пояснил Ефимыч. — Когда вода подымется до нужной высоты, на какой барка на переборах брюхом не садится, тогда барку половодьем и снимает. Мудро придумано.
— Полно, Ефимыч, зубы заговаривать, — весело сказал кудрявый Васька Колодяжинов. — Не забудем. Ты ж обещал мерзавочку
— Ну и добро, — усмехнувшись, без спору согласился Ефимыч.
— Гордей-ка! Ну-кось! — прикрикнул Васька.
Солдаты оживленно зашевелились. Гордей бросил занавеску и покорно полез куда-то в груду вещей и солдатских погребцов. Он сидел с краю, оттиснутый к дерюге кибитки: на самом неудобном и самом холодном месте. Солдаты кто откуда вытаскивали оловянные чарки. Гордей протянул Ваське бутыль, в которой еще плескалась на дне казенка.
— Э-эк! — крякнул Васька, рассматривая посудину напросвет и примериваясь. Он ловко разлил водку по чаркам так, что остатка не осталось. — Вот и всем поровну.
Старый солдат Сысой по прозвищу Жила бросил на бутыль зоркий, придирчивый взгляд — не соврал ли ухарь Васька?
— А Гордею? — спросил Гришка.
— Молодой еще, — ответил Ефимыч.
— Мы — служба, а зипуннику и так хорошо, — сказал Агей.
— Во чье здравьице? — тихо спросил Онисим Хомутов, глядя в чарку.
— Во свое, — буркнул Агей и опрокинул казенку в рот.
Солдаты дружно выпили, помолчали, ерзая и устраиваясь друг на друге обратно. Неугомонный Васька опять подал голос:
— Слышь, Ефимыч, в Утке-то запас поправить надо будет…
— Поправим, — охотно согласился Ефимыч. — И Суворов солдат чаркой уважить любил, а нам сам бог велел.
— Это хорошо, — белозубо заулыбался Васька из-под черных усов. — А я думал, ты закочевряжишься. Дескать, пост, грех. Придется, думал, нам Старую Утку, как Белобородову, боем брать.
— А чего он ее брал? — тотчас спросил Гришка.
— Он с сылвенских заводов шел, — пояснил Ефимыч. — Для него Утка воротами на Чусовую была.
— Силищи зипунной у него немерено было, — мрачно сказал Агей. — Только как взял Утку, так все в пшик и пошло… Растеклась вся силища мелкими струйками.
— С зипунами — оно всегда так, — подал голос Сысой. — Мы, зипуны, долготерпимы, да в гневе на ближнем отходчивы… Нам много не надо. Отмстил народ — и по домам.
— Ну уж да, — вдруг встрял Богданко, солдат из молодых, еще не обмятый, не смирившийся. — Вам, зипунам, до гнева и дела нету. Как набили все мешки, что с собой прихватили, так и рванули по деревням обратно. Бросили Белобородова, суки.
— Ты чего на меня лаешь? — обиделся Сысой. — Ефимыч, он меня забижает! Я, что ли, с Белобородовым-то был? Я в Тобольске верой и правдой служил! Я не бунтовщик! Это сам ты, Богданко, бунтовщик! Выдай его, Ефимыч!
— Служил бы я тогда вон хоть вместо Васьки — ушел бы к бунтовщикам, — сказал Богданко, дергая губами.
— А присяга, братец? — укоризненно спросил Ефимыч.
— Чего присяга-то? Все едино на солдатчине век окончу… Не все ли для меня
— Глупое говоришь, — сказал Ефимыч. — Присяга солдату — важней всего. Я вот вам всем, братцы, в поученье историю расскажу. Было это около здешних мест лет двадцать с лишним назад, в крепости Красноуфимске. В тамошнем гарнизоне служил барабанщиком солдат Фома Антонов. Как-то с караулом стоял он в дозоре, и напали башкирцы — у них тогда бунт был. Весь дозор перебили, а Фому Антонова в полон взяли и сказали: хочешь жить — иди впереди нас к крепости и барабань. Мы оружье свое с виду уберем. За стенами подумают, что мы — посольство какое, и ворота закрывать не станут. Ну, Фома перекрестился, забарабанил и пошагал. Он идет, грохочет; они едут, лыбятся. И не знают, дикари, что Фома-то барабанит тревогу! В крепости увидели их, поняли все и ворота затворили. А потом всех башкирцев со стен из пушек так наугощали, что те вряд ли до степей своих доползли. Вот что значит присяга!
— А Фома этот? — хмуро спросил Богданко.
— Фома, понятно, сгиб, — с удовлетворением подтвердил Ефимыч. — Но он-то хотел еще пожить, не то что ты. Молод ты, потому и помирать тебе легко. Чего плачешь? Ну, отдали тебя в солдаты — беда, конечно. Беда, да не погибель ведь. Тебе ж всего сорок три будет, когда службу закончишь, если раньше не выкрутишься, как тот же Белобородов. Он-то из канониров охтинских был, в тридцать лет расчет получил. А и сорок три — не годы. Волю выслужишь, женишься, еще и до внуков доживешь, а то и до правнуков. Человеческий век, братцы, до-олог… Это человеку лишь на войне понять дано, когда тебя любая пулька сократить может, и единый-то вечерок на солдатском биваке целой жизнью кажется… Не грусти, Богданка. Мне вот уж за писят, и выслуга не близко, а я и то все еще бабу на уме держу, жениться хочу, как спишут.
Чуть захмелевший, добродушный Ефимыч приобнял Богданку за жесткие, неподатливые плечи.
— Тебе, Ефимыч, сразу бабкой надо было родиться, — буркнул Агей. — Курица ты. А ты, Богдашка, дурак. Думаешь, бунтовщики как на Масленице веселились? Наши их тоже жучили, только шерсть летела. Когда мы Утку отбили, так подсчитали, что Курлов, сержант тамошний, которого на батарее зарубили, пушками своими полсотни домов в щепу разнес — вот как отстреливался. На каждую пушку, что бунтовщикам досталась, — по три дома. А избу кержацкую разбомбить — это тебе не ядром пару венцов выбить, как мы потом в Курье пошалили…
— Да и присягу тоже перед богом даешь, — добавил Васька Колодяжинов. — Эдак легко ее с плеча не стряхнешь… Когда воры к Екатеринбургу подступили, мы думали — конец нам. Хоть казну и увезли в Тагил, а крепость-то держать надо все равно. Причастились, надели рубахи чистые и стояли. Умирать — дело солдатское. Жалко зипунников, конечно, а присяга есть присяга. Так, брат, нельзя.
Богданко молча плюнул точно в щель за пологом и отвернулся.
— Это как это — казну в Тагил увезли? — вдруг всполошился Гришка. — А ведь шептали, что Белобородов казну взял!..