Гербарии, открытки…
Шрифт:
Что же до самой Марии Константиновны, ставшей впоследствии на короткое время другом моих юных лет («оттепель» произошла за считанные годы до её кончины), то она жила только работой и на работе. В квартире же вела себя тихо, проходила как тень, производила впечатление человека не от мира сего (да и была им по своему бессребреничеству). И я даже немного её побаивалась, но с уважением, вплоть до некоего ощущения её непонятного, но бесспорного превосходства. В начале шестидесятых оказалось, что у них с
Обе они были женщины тихие, и естественно перейти от них к ещё более молчаливому, а по вечерам даже практически немому для нас (но отнюдь не бессловесному) жителю нашей квартиры, главе второй семьи с ребёнком, бывшему лейтенанту, а ныне цеховому мастеру Кировского завода Владимиру Васильевичу Скворцову, личности гораздо более яркой (но только дома и в своём роде). С его женой (полной его противоположностью по характеру), смешливой, хорошенькой, наделённой юмором и шепеляво-протяжным, как бы удивлённым, украинским говором, да и удивительно яркой, солнечной улыбкой, с тётей Марией («Мареичкой», как мы с мамой её звали) и их сыном Юрой – почти на год младше меня – мы дружески общались, водились и играли.
Мы с ними часто вместе стояли в очередях, и «тётя Марея», эта на редкость синеглазая хохлушка с пушистыми, вьющимися в причёске волосами (ей было тогда лет двадцать семь) придумывала разные «хохмы», чтобы не так скучно было «торчать», стоя на месте. В частности, игру в дочки-матери, причём юмор заключался в том, что они с мамой как бы обменивались детьми. Меня все принимали за её дочку, а Юру с его отцовскими чёрно-карими, серьёзно уставленными куда-то глазами (я никогда не понимала, на что же это он так смотрит) – за сына моей мамы. Но не потому, что он или я были так уж похожи на другую «маму», а просто – похожи больше. И ещё мы с ним играли в города, и не только по первым и последним буквам, как все. Мы обнаруживали вблизи «продовольственных» подворотен другие, большие и незнакомые дворы и звонко бегали по ним, выкрикивая названия неведомых городов. Он был моим первым другом детства, и как жаль, что года три-четыре спустя, когда умерла его бабушка, а у родителей появился второй ребёнок, его отдали в Суворовское училище…
Самого же Владимира Васильевича по вечерам боялась вся квартира, кроме его жены и моего отца, хотя он не скандалил, никому не грубил и приходил домой с работы со вполне скромной и понятной целью – поесть и отдохнуть. Но при этом у него был тяжёлый и затравленный, неизвестно от кого унаследованный взгляд старого (ему тогда было лет тридцать) зэка в законе, имелась и квадратная челюсть, да и само молчание его нависало как угроза. Из соседей его не боялся только мой отец, хорошо понимавший его и объяснивший маме, в чём дело. Под строгим секретом, с условием соблюдения тайны мама рассказала и мне, что каждый день перед уходом с работы он выпивает пол-литра водки с друзьями (полтора литра на троих), а после этого угрюмо добирается через весь город домой, дома же первым делом запирается на тридцать-сорок минут в уборной. Если учесть, что «туалет» был общим (а покинуть это место добровольно его мог заставить только голос отца, раздающийся своевременно: «Эй, Володя, друг, выходить пора! Давай, приехали!»), то нетрудно понять, почему Владимир Васильевич был до восьми (а иногда и девяти) часов страхом и сущим наказанием для всей квартиры.
Надо сказать, что «при всём при том» этот сосед (Котов [45] в своём роде?) был дома мастером на все руки. Приятно было смотреть, как в воскресенье всей семьёй они, нарядные и в прекрасном настроении, выходят на улицу.
Но «замкнуться в себе» вышеописанным образом он мог и в любое время выходного дня, да и по самой ничтожной на посторонний взгляд причине. В глубине системы, называемой отцом коридорной, имелся большой пустой стенной шкаф (или попросту чулан), где хранились швабры, вёдра, щётки или, проще, – «общественный» инвентарный хлам. (В нём вполне можно было бы устроить и общую ванную, маленькую, как позднее в хрущёвках, но никто почему-то не проявил энтузиазма.) По выходным он иногда «уединялся» на задвижку и там, с одному ему известными целями и намерениями, но это никого, в том числе его жену и сына, совершенно не волновало. Тревожилась только его мать, отдельно проживающая в нашей квартире Пелагея Андреевна Волкова. И хотя её манера выражаться была скорее отрывисто-уклончивой, чем ясной и понятной, она почему-то со страхом говорила о его отчиме и о каком-то крюке, на котором «люди вешаются». Но её высказывания и вообще нередко наводили на мысль о чересчур страшных сказках, впоследствии названных триллерами. И потому на них никто особо внимания не обращал, а мы, дети, говорили, что она всё время кричит: «Волк, волк!». Но какой-то довольно захудалый и пыльный крюк там действительно был. Мы с Юрой очень боялись чулана: нас обычно грозили запереть туда, когда мы шалили слишком громко, и действовало это безотказно.
45
Персонаж из стихотворения Евг. Рейна.
Конец ознакомительного фрагмента.