Герцен
Шрифт:
В 1861 году в Польше возникла тайная, революционная организация "Комитет русских офицеров в Польше" во главе с поручиком Андреем Потебней. Эту организацию называли иногда "погебненской", такой авторитет завоевал в ней поручик. "Комитет" на первых порах занимался ведением революционной пропаганды среди русских войск, расквартированных в Польше. Позже "Комитет" слился с обществом "Земля и воля". Герцен и Огарев сначала переписывались с Потебней, а в 1862 — 1863 годах он четыре раза посетил их в Лондоне. Через Потебню, таким образом, осуществлялся и контакт с "Землей и волей". Но долгое время Герцен и Огарев не могли определенно ответить на вопрос, заданный им "Комитетом русских офицеров": что он должен делать в случае восстания в Польше… "Не стрелять в поляков" — это было ясно, об этом писали Огарев
Статьи Герцена в пользу борющейся Польши имели широкий резонанс. "Старик Адам Чарторижский со смертного одра прислал мне с сыном теплое письмо…" В Париже депутация поляков-эмигрантов поднесла Герцену адрес. На нем стояло четыреста подписей. К подписавшим адрес присоединились позже и другие — письма шли и из Алжира, и из Америки. В январе 1862 года в Гейдельберге на обеде, устроенном в честь сына Герцена, поляк, оставшийся неизвестным, произнес речь, в которой были такие слова: "Мы, которым счастливый случай позволил встретить русских, не похожих на тех, которые служат орудием деспотизма… которые разделяют светлый образ мыслей Герцена, мы умеем различать русский народ от русского правительства и его приверженцев". Все это не снимало, естественно, и существовавших разногласий по ряду вопросов, которые возникли между издателями "Колокола" и представителями национально-освободительного движения Польши.
Подошла осень 1862 года. Отношения между польскими и русскими революционерами вступали в решающую фазу ввиду стремительно и неуклонно приближающейся "польской грозы". Начинались переговоры. Сначала между представителями польской повстанческой организации и издателями "Колокола" — в сентябре. Потом между той же организацией и обществом "Земля и воля" — уже в Петербурге — в начале декабря. Целью переговоров было создание союза для совместной борьбы против царизма.
Примерно за год до этих событий Герцен и Огарев получили письмо из Сан-Франциско, датированное 15 октября 1861 года. Письмо начиналось строками: "Друзья, мне удалось бежать из Сибири…" Письмо было от Бакунина, он извещал, что "после долгого странствования по Амуру, по берегам Татарского пролива и через Японию" прибыл в Сан-Франциско. Он рвался в Лондон, жаждал дела, была готова и программа: "…Буду у вас служить по польско-славянскому вопросу, который был моей idee fixe с 1846 и моей практической специальностью в 48 и 49 годах. Разрушение, полное разрушение Австрийской империи будет моим последним словом; не говорю — делом: это было бы слишком честолюбиво, но для служения ему я готов идти в барабанщики… А за ним является славная, вольная славянская федерация — единственный исход для России, Украины, Польши и вообще для славянских народов…"
Он приехал к новому, 1862 году, и друзья с удовлетворением отметили, что хоть он и постарел телом, но все так же молод душой. Все так же "способен увлекаться, видеть во всем исполнение своих желаний и идеалов, и еще больше готов на всякий опыт, на всякую жертву…".
Трудно, конечно, гадать относительно того, как бы приняли Герцен и Огарев Бакунина, знай они об его "Исповеди", написанной в Петропавловской крепости, и письме Александру II. В ней Бакунин не только каялся (покаяние могло быть и тактическим приемом), но эта исповедь была под стать ренегатской "Исповеди" Кельсиева.
Во всяком случае, вместо крепости Бакунин очутился в Иркутске, под крылышком своего дяди Муравьева, генерал-губернатора Восточной Сибири. Бакунин женился, обзавелся домом… и, устроив себе что-то вроде командировки, сумел бежать в Японию, а затем в Америку.
Герцена связывала с Бакуниным старинная дружба. "Правда мне мать, но и Бакунин мне Бакунин" — так ответил Герцен доктору Белоголовому, когда тот попытался склонить издателя "Колокола" напечатать материал против Бакунина. Белоголовый со слов своих друзей иркутчан обвинял Бакунина в том, что он в бытность свою в Сибири держал сторону хозяина края — генерал-губернатора Муравьева.
К осени 1862 года "страстным вопросом жизни" для Бакунина стало польское дело. Как всегда, торопя время, принимая желаемое за действительное, он в разговорах с польскими представителями форсировал события.
Польское восстание назревало, это было очевидно. Но назревало оно в условиях спада революционной волны в России. Можно ли было при этих условиях ожидать крестьянских выступлений в России в поддержку поляков? Герцен и Огарев полагали, что восстание надо было готовить, а для этого нужно время. Кроме того, степень участия в восстании русских революционеров они ставили в зависимость от того, как поведут себя поляки относительно главного земского вопроса и провинций.
Бакунин же считал, что пора "поднимать знамя на дело", а там "все будут, чем захотят быть", принимая, по выражению Герцена, "второй месяц беременности за девятый". Это был своего рода приступ "революционной чесотки".
В один из сентябрьских дней, вспоминает Герцен, пришел Бакунин и сообщил, что Варшавский Центральный комитет прислал двух членов для переговоров.
— Одного из них ты знаешь — это Падлевский, другой — Гиллер. Сегодня вечером я их приведу к вам, а завтра соберемся у меня, — надобно окончательно определить наши отношения.
Вечером Бакунин пришел не с двумя, а с тремя поляками. Третьим был Милович. Он зачитал письмо Центрального национального комитета издателям. Смысл его Герцен определил так: "…Через нас сказать русским, что слагающееся польское правительство согласно с нами и кладет в основание своих действий "признание [права] крестьян на землю, обрабатываемую ими, и полную самоправность всякого народа располагать своей судьбой". Итак, этот вопрос как будто был решен. Оставалась, однако, сомнительной своевременность восстания. Герцен не считал "Землю и волю" способной в данный момент поднять крестьянство на восстание, тем более что этому никак не способствовала и общеполитическая ситуация в России. "Что в России клались первые ячейки организации — в этом не было сомнения — первые волокны, нити были заметны простому глазу, из этих нитей, узлов могла образоваться при тишине и времени обширная ткань — все это так, но ее не было, и каждый сильный удар грозил сгубить работу на целое поколение и разорвать начальные кружева паутины".
В канун восстания 1863 года, еще в 1862 году, Огарев обратился к "Комитету русских офицеров в Польше", где разъяснял свой взгляд на неотвратимо грядущие события и определял ту позицию, которую, на его взгляд, должны занять офицеры русской армии. В частности, он писал: "Мы понимаем, что вам нельзя не примкнуть к польскому восстанию, какое бы оно ни было; вы искупите собой грех русского императорства; да сверх того, оставить Польшу на побиение без всякого протеста со стороны русского войска также имело бы свою вредную сторону безмолвно-покорного, безнравственного участия Руси в петербургском палачестве". Герцен сказал свое мнение о несвоевременности восстания польским патриотам. Падлевский попытался разубедить его, опираясь на свое знание Петербурга. Герцен же и в переговорах, а затем через "Колокол", в 147-м номере которого были опубликованы письма издателей Центральному польскому комитету и русским офицерам в Польше, твердо заявил: "На Руси, в сию минуту, вряд может ли быть восстание". Значит, русские офицеры должны сделать все, чтобы Польша не выступила до того, как к подобному выступлению будет готова Россия. "У нас ничего не готово. Крепко устроенный круг офицерский существует, сколько нам известно, только у вас…"
"Я думаю, что польская революция действительно удастся только тогда, если восстание польское перейдет соседними губерниями в русское крестьянское восстание. Для этого необходимо, чтобы и само польское восстание из характера только национального перешло в характер восстания крестьянского и таким образом послужило бы ферментом для целей России и Малороссии". Эти слова Огарева были сказаны весною 1863 года. А восстание все же началось, и началось в ночь на 23 января 1863 года.