Германский вермахт в русских кандалах
Шрифт:
Прости ты их, Господи, супостатов несчастных, — крестится бабушка Настя и Валерика пальчиком манит к себе.
Это значит, сказать что-то хочет таинственно-важное. Шепотком своим ласковым будет вшептывать в ушко Валерику новость свою, отчего по спине у него расползутся мурашки щекотные!
И, дыхание сдерживая, терпит он бабушкин шепот. И взгляд ее терпит, с прищуром пронзительным, проникающее-остро направленный прямо в Валеркин глаз.
И, как всегда, пытки такой не выдерживая, смеется Валерик.
Бабушка
А новость сегодня была вот какая:
— Ларечница Галя сказала, что завтра хлебец пшеничный будут давать по всем магазинам, — заговорчески шепчет Валерику в ушко.
— А пшеничный — это какой?
— Это как вкусная булка, только поболее булки и намного сытней.
И, заметив, что новость ее у мальчика радости должной не вызвала, хмурится и добавляет:
— Намного сытнее и слаще. Намного!
Валерик не верит, что булка какая-то может вкуснее быть хлеба обычного. Он уже пробовал булку. Мама зимой приносила с работы, почти каждый вечер, половиночку булочки серой. Всякий раз половиночка новая похожа была на вчерашнюю. И с аккуратностью той же, что и вчерашняя, была отрезана от целой какой-то. И серой была, как вчерашняя, и, как вчерашняя, так же горчила, заставляя Валерика морщиться.
И мысль смешная возникла, что будто бы мама приносит ему всякий раз одну и ту же половинку, возникающую вновь.
И убеждение вызрело в нем, что где-то такой же малыш и с таким же невкусием поедает другую половинку и мыслям таким же смешным улыбается так же.
И еще приносила мама пять чайных ложечек сахара. Сахар быстро съедался, и булочка серая, будто нарочно, горчила сильней.
И только почтение к пище всякой, созревшее в нем от недоедания частого, не позволяло ему показывать маме, с каким невкусием он булку эту доедает, когда внезапно сахар «уедается».
Объясняя Валерику эту горечь невкусия, мама заметила, что мука оттого горчит, что хранилась неправильно.
— А неправильно — это зачем?
— Затем, что хранить было негде. Все ж порушено было. Склады разбомбили, а что уцелело от бомбы, немцы взорвали потом… Слава Богу, что хлебозавод заработал, и хлеб теперь в городе свой. А то, что немножко горчит, — не беда! Потерпим и горькую эту муку доедим, и новую в город муку завезут, хорошую и сладкую! — праздничным тоном закончила мама свое объяснение.
— И сахару уже не дадут? — на маму смотрит он с тревогой.
— Кто тебе сказал, что не дадут? — насторожилась она.
— Потому, что булки из сладкой муки…
— Вот ты о чем! — улыбнулась она. — Дадут, сынок, сахару. Обязательно дадут. Скорей мы сами себе откажем во всем, но детей накормим. Такое, сынок, государство у нас.
— А у нас государство — товарищ Сталин?
— И товарищ Сталин, и мы, сынок.
— И я? — с радостным ожиданием смотрит Валерик.
— И ты, когда подрастешь.
— Жалко, что я не государство. Я б тогда Фрица домой отпустил съездить.
— А почему только съездить? Насовсем бы его отпустил.
— А как же я без него? — растерялся Валерик, не представляя свою жизнь без Фрица и немцев. — Нет, мамочка, Фрица нельзя насовсем…
Фотография
— Сынок, у папы нашего сегодня день рождения, — негромко, будто бы самой себе, проговорила мама и вздохнула притаенно. — Надо бы фотокарточку папину отнести в фотографию, чтоб размножили и увеличили… И повесим одну над столом и над кроватью твоей другую…
И добавить хотела: «Чтоб не плакался бабушке, что отца не узнаешь». Но не сказала. И, собою довольная, что удержалась, зажгла керосинку, поставила чайник и к тумбочке села причесываться.
Летнее утро воскресного дня входило в комнату солнечной радостью.
— Мам, а мы с тобой будем всю жизнь вместе-вместе?
— Всю жизнь…
— И бабушка Настя с нами, да, мам?
— И бабушка… А что ты шептал у окна утром сегодня?
— Молитву «Отче наш».
— И тебе все понятно в молитве?
— А бабушка Настя сказала, что молитву понимать не надо, а молиться надо, да и все.
— Молиться, да и все, — раздумчиво повторила она. — Молиться, да и все…
— Мам, а почему тетя Гера не учительница, а прическа у нее учительская, точно, как у тебя?
— Учительской прически нет, мне кажется… Просто русские учителя всегда одевались просто, просто жили и причесывались просто.
— Просто-просто! А почему просто?
— Диктовали доходы жить скромно.
— И тебе диктуют?
— Еще как…
Потом они пили кофе ячменно-желудевый с молоком, и Валерик маму развлекал, рассказывая разные истории из жизни ребятни барачной:
— Вчера пионеры шли на стадион. Со знаменем шли…
— Надо говорить «под знаменем», сынок…
— Да, под знаменем, с барабаном и горном. Но горнист у них слабак! Толян говорит той дылде с галстуком…
— Пионервожатой, наверно?
— Да, вожатой: «Давай я погорню как надо!» И ногу выставил вперед, как Сережка-ремесленник делает, и руку на бедро… А знаешь, мам, как Сережка на горне горнит! На школьном дворе выдавал! И не что-нибудь там пионерское, а «Слушайте все!» Мировенски! Даже Валечка, наша гимнастка, бежала пробежку и замерла сразу! И слушала!.. И на Сережку смотрела так! Так, мам, смотрела!..
— И пионервожатая Анатолию погорнить разрешила?
— Не разрешила, мамочка! Она так посмотрела на Толькину ногу и так ехидно хихикнула, что она взяла и покраснела!