Герой Саламина
Шрифт:
Павсаний окинул бешеным взглядом сидящих перед ним людей. Их лица были замкнуты. Их молчание было как неодолимая глухая стена.
— Но я разгоню вас всех! — крикнул Павсаний. — Я верну власть, которую я завоевал!
— Если ты начнешь с нами борьбу, — возразил Кимон, — то мы удалим тебя из города силой.
Павсаний в бешенстве покинул Византий и уехал в Троаду за Геллеспонт. Теперь он окончательно убедился, что только персы могут помочь ему. А помощь была необходима, потому что теперь он противостоял не только Спарте, но уже всей Элладе.
ЗВЕЗДА ФЕМИСТОКЛА ПОМЕРКЛА
Когда
Фемистоклу тоже было о чем вспомнить, и побед, и успехов, и веселых дней немало выпало на его долю. Но в памяти всплывало почему-то лишь все самое обидное, самое оскорбительное, самое больное. Не сожаления об ушедшей молодости и шумных днях его деятельной жизни, днях власти и славы мучили Фемистокла. Его мучила горечь обиды на афинян, для которых он сделал столько добра, его мучила неблагодарность родного города, который он сумел защитить в часы величайшей опасности. Это терзало сердце, не давало отдыха. Что получил он за свои заслуги?
Остракизм.
Девять лет прошло после войны. Девять лет непрерывной борьбы с Аристидом, за которого крепкой стеной стоят богатые, знатные афиняне, люди, уже державшие власть в своих руках еще до того, как Фемистокл впервые поднялся на Пникс. И еще более крепко поддерживает его аристократическая Спарта.
Остракизм — не осуждение и не лишение чести. В Афинах нередко прибегают к суду остракизма, здесь не любят людей, слишком высоко поднимающихся над толпой. Если ты сверх меры любим народом — остракизм. Если ты превосходишь всех своим красноречием — остракизм. Если ты обладаешь выдающимся умом — остракизм. Так страшна афинянам угроза диктаторства и тирании.
Видно, и Фемистокл утомил всех своим даром предвидеть события и своим умением эти события предвосхищать. Он мог бы вести за собой афинян к высокому могуществу их государства…
Но Аристид и Кимон оказались сильнее его. Борьба двух партий раскалывала афинское государство. Правители припомнили слова Аристида:
«Афиняне не будут знать покоя, пока не сбросит в пропасть Фемистокла или меня самого!»
Тогда сбросили Аристида, он ушел в Эгину, где правили аристократы, и эгинские правители приняли его, как своего человека. Нынче сбросили Фемистокла… А ему-то казалось, что афинянам без его направляющей руки не прожить и дня!
Горная тропа вела Фемистокла по крутому отрогу Парнона. Остро пахло чабрецом и полынью, разогретой солнцем. На каменистых склонах стояли искривленные ветром и бурями сосны, судорожно вцепившись корнями в сухую желтую почву. Далеко внизу светилась вода залива. И дальше на берегу — город, чужой город Аргос…
Он принят в Аргосе как лучший друг. А Фемистокл и есть их друг. Друг, потому что враг Спарты, которая притесняет аргосцев. Друг, потому что он не позволил аргосцев исключить из Союза амфиктионов. Ему здесь предоставлено лучшее жилище, содержание, слуги. У него в доме часто бывают гости…
Но чаще всех гостей его дом посещает тоска. И тогда ему приходится куда-нибудь бежать. Аргос окружают горы, и Фемистокл бродил до усталости по горным тропам. Красота и спокойствие горных вершин, чистый свет теплого неба, тишина ущелий, поросших колючим боярышником и красными кустиками матрача, — все это усмиряет ярость обиды, оставляя тихую грусть.
Утомившись, Фемистокл спустился вниз по крутой горной тропе. В город он вернулся, когда в узких улицах начинали бродить сумеречные тени. Пахло дымом очагов. Привычный шум реки, бегущей с гор, убаюкивал город. Слышались голоса женщин, зовущих детей домой. Где-то в горах блуждало тонкое пение свирели. Может быть, пастухи собирают свое стадо, а может, это синеглазый, козлоногий Пан бродит по горным ущельям? Говорят, аргосцам не раз приходилось встречаться с ним на глухих тропинках…
— У тебя гость, господин, — сказал Сикинн, преданный раб и слуга Фемистокла, ушедший вместе с ним из Афин, — он тебя ждет.
Сердце дрогнуло.
— Из Афин?
— Нет, господин. Не то из Византия, не то из Троады. Я не понял.
Фемистокл резким шагом вошел в дом. Ему навстречу с ложа поднялся незнакомый человек. Впрочем, Фемистокл его где-то видел, может быть, на войне…
— Я Еврианакт, сын Дориея, — сказал гость, — я пришел к тебе как друг и посланец Павсания, сына Клеомброта, победителя при Платеях…
— Посланец Павсания? — Фемистокл, неприятно удивленный, сразу нахмурился. — Зачем ты здесь, Еврианакт?
— Узнаешь, когда выслушаешь, — ответил Еврианакт, — я пришел как друг.
Фемистокл жестом пригласил гостя к столу, накрытому для ужина.
— Ты из Византия? Или из Спарты?
Еврианакт махнул рукой.
— Что такое Спарта, я увидел еще в то время, как вместе с Павсанием пришел в Аттику воевать с персом. Бездарные цари. Тупая, близорукая политика тупых старых эфоров, не чувствующих времени. Вот уже и добились — потеряли свою гегемонию на море, афиняне отказались подчиняться им. И добьются еще большего — илоты поднимутся всей массой и поработят их самих!
— Но ведь вы, спартанцы, всегда считали своим правом быть первыми, быть главными в Элладе!
— Я вижу, что ты смеешься, Фемистокл. Ты, хитроумный, не раз обманывал наших стариков. И в то время, как строил афинские стены, уверяя спартанцев, что никакие стены в Афинах не строятся, — ты смеялся над нами. И в то время, как Афины обратились к нам за дружбой, чтобы вместе воевать с персами — ты смеялся: пускай спартанцы думают, что мы считаем их непобедимыми! И в то время, как по требованию Спарты вы предоставили нам верховное командование и ты сам настаивал на этом, — ты, Фемистокл, опять тихонько смеялся. Ты уговорил афинян уступить нам первое место, но сам-то ты не считал нас первыми. Не так ли?
— Именно так. Еврианакт.
Приятно потрескивали сухие сучья в очаге. Вечер был тихий, и дым прямо устремлялся в верхнее отверстие. Еврианакт, следя за пепельно-лиловыми волокнами дыма, как бы между прочим спросил:
— Ну, а каково живется герою Саламина на чужбине? А? Ты ведь, кажется, не из любви к Аргосу живешь здесь, Фемистокл? А?
У Фемистокла дрогнуло лицо. Он медленно обратил на Еврианакта свой тяжелый, мрачный взгляд.
— По-моему, и ты и Павсаний знаете не хуже меня, как живется человеку на чужбине.