Герой
Шрифт:
То есть в данном случае — наоборот. Держи ворота на запоре, а меч — наготове.
В пределы господарства Межицкого Пчёлко въехал на четвертый день путешествия. Готовился к худшему, но здесь, слава Богу, почти ничего не изменилось.
Ехал Пчёлко по родной дороге, отвечал на приветствия встречных и тех, кто работал на земле: кому кивком, кому взмахом руки, кому — словом теплым. Ехал Пчёлко — и сердце его радовалось. Даже рана меньше болела.
А в усадьбе его уже встречали — кто-то успел принести хозяйке добрую весть.
Подбежали дворовые, подставили руки,
— Разбили нас... — только и смог выговорить Пчёлко. — Разбили нас русы...
— Ох, Пчёлко! Как я рада!
Не важно ей сейчас, что побили войско кесаря. И глаза у нее не потому мокрые.
Пчёлко шевельнулся неловко, боль куснула бок. Должно быть, и ка лице эта боль тоже отразилась.
— Ты ранен?
— Пустяк. Задело чуток. В дороге растревожил, вот и побаливает немножко.
— Знаю я твое «немножко»! — сердито сказала боярышня. Слезы ее мгновенно высохли. — Совсем себя не бережешь! Разве так можно?
Час спустя Пчёлко, умытый, сытый, перевязанный, возмещал потерю крови красным, как кровь, вином и рассказывал госпоже межицкой о том, как побили армию кесаря, что было дальше с ним самим, и что творится на земле булгарской. Чем больше рассказывал, тем мрачнее становилось милое личико боярышни. Лишь однажды оживилась она — когда упомянул Пчёлко о воеводе Серегее.
Очень вовремя вернулся домой Пчёлко. Ни на день не опоздал. Да только зря. Наверное, вина было выпито на радостях слишком много. Или это дорога вымотала последние силы воина. Но, когда подступила ночью беда к воротам межицкой усадьбы, не встал у нее на пути воин Пчёлко с саблей в руке. Не услышал, как сначала зашлись лаем, а потом захлебнулись хрипом сторожевые псы. Не слышал, как тихо повернулись на смазанных петлях ворота и хлынули во двор чужие. И как побили немногих, осмелившихся встать на пути чужаков. Спал Пчёлко. Так крепко спал, что не услышал даже, как закричала боярышня. Даже когда толкнули его в горло острием собственной сабли, не проснулся воин Пчёлко, лишь похрапывать перестал.
Глава восьмая
— Что личико воротишь, госпожа межицкая? Страшно узреть деяния диавола?
— Вонь от тебя, еретик — как от дохлого пса... — Людомила хотела бросить эти слова в закрытое маской лицо «праведного» дерзко и яростно, но голос подвел, сорвался, вместо звонкой отповеди получился жалкий сип.
— А-ха-ха! — развеселился «праведный». — Нам хула не в диковинку, боярышня. То бес в тебе вопиет, да куда ему против истины! Ничего, беса сего мы обратаем. Седмицы не минет — будешь мне гузно лизать!
«Праведный» ростом мал, под рваной рубахой — тощее тельце, бородка жидкая, пегая... Но голос зычный, как у воеводы.
— Быть тебе на колу... — шепчет Людомила. Ей больно, страшно и стыдно: простоволосой, босой, в одном исподнем — перед озверелым мужичьем.
Врасплох взяли Межич богумилы. В дом вошли без звука (впустил кто-то из челяди), Людомилу прямо из постели вытащили... Выволокли во двор, а там уже полно чужих. Шарят по клетям, по сараям, тащат добычу... У стены конюшни — кучей трупы. Даже холстом не прикрыли, еретики проклятые. А посреди всего этого содома, в отцовом, вытащенном из дома кресле — «праведный». Сидит важно, как болярин. Рядом — две девки незнакомые. Одна чашку с маслом оливковым держит, другая — с вином. «Праведный» жрет хлеб. Мяса они не употребляют: по их еретической вере животных убивать не положено. Даже курицу задушить — грех. Курицу — грех, а человека, значит, можно...
Жрет «праведный». Хлеб то в вино окунет, то в масло. Глаза в прорезях маски — хитрые, подлые...
— Что, госпожа межицкая, ужель не рада?
Держат Аюдомилу два мужика. Рожи брезгливые, словно не боярышню держат, а лягуху склизкую. Ну да, по их вере женщина — сосуд с грехом.
А невинная девица — особая мерзость, потому что — видимость лживой чистоты. А по их вере все в жизни — грязь. И грязь эта должна быть явной. Потому велят еретикам их дьяволы-пастыри в самом грязном паскудстве жить: в блуде сатанинском, в грехе свальном. Ибо чем грязнее человек, тем слабее его связь с этим миром, а душа, следовательно, ближе к освобождению.
Все это Людомила от другого «праведного» слышала. Успел кое-что наболтать, отродье бесово, пока Пчёлко его не зарубил.
Пчёлко, Пчёлко... Где ты, верный друг?
Людомила поглядывала на трупы у конюшни, пытаясь разглядеть: нет ли среди мертых тела ее управляющего. Если Пчёлко сумел уйти, есть надежда...
— Холопа своего высматриваешь? — догадался «праведный». — Там не ищи. Не пришел еще твой холоп к освобождению. И долог будет его путь. Эй, кликните Пижму, пусть тащит сюда нечистую тварь, управляющего здешнего!
— Нету Пижмы, праведный, — пробасил один из державших Людомилу. — Он в село побег: межицких истинной вере учить. Дозволь, я притащу убивца?
— Тащи, — разрешил «праведный». — А ты, боярышня, на меня так глазами не зыркай. Лучше истине внемли: ибо близится последний час мира сего. Сокрушается ныне ваш мир руками Бога не ведающих русов... А-а-а, вот и холоп твой!
Людомила обернулась и вскрикнула от ужаса. Связанного, окровавленного Пчёлку мужик-еретик тащил за собой, подцепив крюком за ребро!
— Пчёлко! — Людомила бросилась к нему, но второй мужик поймал ее за край рубахи и отшвырнул назад с такой силой, что Людомила, не устояв, упала на землю, к ногам «праведного».
«Праведный» захихикал.
— Прости, госпожа, — хрипло произнес Пчёлко. Он не мог прийти ей на помощь. Не мог. Людомила поднялась. Сжала в кулаке край рубашки, порванной мужиком.
— За что? — спросила она тихо.
— За то! — «Праведный» поднял палец, устремил на Пчёлку. — Помнишь меня, человече?