Чтение онлайн

на главную

Жанры

Гипограмматика. Книга о Мандельштаме
Шрифт:

Как следствие, феномен Мандельштама не единожды описывали в терминах, почти никак не связанных с поэтикой: Мандельштам представал то (национально) – религиозным, то гражданским поэтом, и каждая из этих ипостасей конкретизировалась в пределах биполярного инварианта (христианский vs. иудейский; антисоветский vs. советский) с апелляцией (как правило, избирательной) к культурному бэкграунду Мандельштама, фактам его биографии, свидетельствам мемуаристов и, наконец, корпусу его сочинений. Вероятно, самым влиятельным опытом в этом роде является раздел книги М. Л. Гаспарова [1996], посвященный «Стихам о неизвестном солдате». Ученый исходит из допущения, что каждая из редакций произведения представляет собой линейное рассуждение, поддающееся пересказу, и что последовательность этих редакций отражает динамику историософской и гражданской позиции автора. На этом подходе основан провокационный тезис М. Л. Гаспарова о том, что «Стихи о неизвестном солдате» в конечном счете сводятся к политической агитке. Не ограничиваясь констатацией того очевидного факта, что в «Стихах» говорится о прошлых мировых войнах и о будущей войне, которая положит конец человеческой истории, М. Л. Гаспаров стремится прояснить идеологическую позицию Мандельштама, то ли призывающего предотвратить грядущую бойню, то ли приветствующего ее как необходимую жертву во имя светлого будущего. В зависимости от оценки этой позиции для той или другой строфы, для той или другой редакции текста интерпретатор тем или иным образом заполняет смысловые зияния (семантические и синтаксические). По сути, он реконструирует не смысл «Стихов о неизвестном солдате», а идеологические колебания О. Э. Мандельштама в 1937 г., и эта реконструкция по умолчанию принимается за ключевой подтекст «Стихов», либо объясняющий темные места, либо умаляющий важность их понимания.

Еще И. М. Семенко (в работе 1986 г.) противопоставила поэтику «Стихов о неизвестном солдате» мандельштамовской поэтике в целом, в какой-то мере предвосхитив и подготовив подход М. Л. Гаспарова (который, однако, распространил его на существенную часть творчества Мандельштама):

…склонность к безудержной словесной игре, образотворческому фантазированию в других произведениях Мандельштама зачастую вела к игре с вариантами, трактующими ту же тему прямо противоположно. Это характерно для вариантов «Грифельной оды», переложений из Петрарки. В «Стихах о неизвестном солдате» положение иное. Это произведение изначально целеустремленное; ему свойственны ясность замысла, четкость смысловых ходов, мотивированность ассоциаций. Темен его стиль, а не смысл. И это сказывается на характере возникающих новых фрагментов: в них почти отсутствуют обратные ходы, противоположные решения той или иной темы. В процессе создания «Стихов о неизвестном солдате» – это видно по сохранившимся материалам – почти отсутствовал «выбор» вариантов, и, в сущности, вариантов не было. Была некоторая перегруппировка

и, главное, наращивание фрагментов – за счет расширения уже имеющихся образов и подхвата возникающих у поэта ассоциаций [Семенко 1997: 93] [100] .

100

Впрочем, И. М. Семенко делает оговорку: «Между тем в произведениях, создававшихся одновременно со “Стихами о неизвестном солдате”, не раз трактуется в совсем противоположном духе тема “небо – человек”. В этом Мандельштам все-таки верен себе <…>» [Семенко 1997: 93].

Постулат об исключительности поэтического метода «Стихов о неизвестном солдате» в общем контексте творчества Мандельштама приобретает особую авторитетность под пером И. М. Семенко, ведь именно ей принадлежит одна из самых впечатляющих демонстраций того, как Мандельштам даже в своих переводах отдает предпочтение фонетике оригинала перед его семантикой (например, «часто дает <…> близкое итальянским рифмам звучание русских рифм», которые при этом «занимают те же места в строфе» [Там же: 122] [101] ). Между тем, как мне кажется, вынося свой вердикт по поводу смысла «Стихов о неизвестном солдате», И. М. Семенко в какой-то мере пребывает во власти читательской пресуппозиции, основанной на представлении о том, что торжественные стихи на тему мировых войн, принадлежащие Мандельштаму, с учетом его, так сказать, идеологического профиля в поздний воронежский период обязательно должны иметь однозначный смысловой стержень, каузально предшествующий любым семантическим темнотам. Таким образом, делается парадоксальный вывод о прозрачности смысла текста, несмотря на его темный стиль. Тем самым смешивается восприятие текста двумя разными субъектами – читателем, для которого темен его стиль, и автора, который, предположительно, вкладывает в него ясный смысл. В действительности же, как это видится мне, у Мандельштама идеологическое задание вторично по отношению к имплицитной мотивировке [102] и при этом зачастую противоречиво (или, если угодно, диалектически нейтрализовано) [103] . Пользуясь предложенной Д. М. Сегалом [2006: 214–229] антитезой традиционной «поэтики задачи» и выработанной символистами «поэтики загадки», можно сказать, что творчество Мандельштама принадлежит к самым радикальным воплощениям последней.

101

В числе других примеров И. М. Семенко приводит следующие: «В сонете CCCI <…> у Петрарки vita – gita; у Мандельштама (<…> в том же положении!) гранита – мыта. <…> В сонете CLXIV <…> рифмам viva – riva точно соответствуют разноречива – диво. <…> Сравним также занимающие те же позиции в стихе звуки в словах: pi'agne… f'igl'i – славит… бли`зки`х; et t'utta n'otte – и всю`-то н'oчь <…>. Misero – милости; leggi'adro – легких скл'aдок; bene, serene, spene, tene – на тех же местах у Мандельштама оленей, наслаждений, обольщений, сплетений (сонет CCCXIX). Даже ancora и dimora ассонируют с хмуря, буря. В CLXIV сонете, в третьей и четвертой строфах, в оригинале сильно звучит слог «mi» в словах mi, mio, mia, mille, и Мандельштам вводит свое не предусмотренное по смыслу “милая”!» [Семенко 1997: 122–123]. Наблюдения И. М. Семенко над переводом сонета CCCI были дополнены Т. Венцлова [1997: 178–179].

102

Пример. Как известно, Н. Я. Мандельштам попыталась дезавуировать финальную строку стихотворения «Если б меня наши враги взяли…» (1937): «Будет будить разум и жизнь Сталин». По ее версии, у Мандельштама вместо «будить» было «губить». Даже с учетом столь характерных для Мандельштама семантической амбивалентности и путаницы в прагматически (и особенно идеологически) мотивированных высказываниях, данный случай весьма напоминает примечание, которым Козьма Прутков снабдил начальные строки стихотворения «Мой портрет». Вопреки мнению А. Г. Меца (I, 631), вариант «губить», по-видимому, принадлежит Н. Я. Мандельштам и датируется 1950-ми годами. Однако, если не считать указаний на то, что вариант «губить» не подтверждается сохранившимися списками, все опровержения сводятся к тому, что он «опрокидывает смысл и <…> плохо вяжется с предшествующим (“прошелестит спелой грозой Ленин”)» [Струве Н. 1988: 104]. Да и не так уж трудно представить себе иную редакцию, в которой «губить» не звучало бы абсурдно с точки зрения смысловой прагматики. Зато с точки зрения имплицитной мотивированности этот вариант принципиально невозможен. Стихотворение построено на так называемых образах в квадрате (наиболее известных по «Стихам о неизвестном солдате», которые были написаны вскоре) и их менее строгих подобиях: бытие будет, судия… судит и пр. В финале параллелизм имен Ленина и Сталина продолжен в рифмующихся с ними сегментах, семантически связанных с будущим временем, бессмертием и т. п.: Ленин образует пару со словосочетанием избежит тленья (эта парность поддерживается ассоциациями с телом в Мавзолее), а Сталин – со словосочетанием пламенных лет стая и вдобавок заставляет «сдетонировать» более раннюю клаузулу стали б, которая «повисла» без рифмы (если не считать тоже незарифмованную клаузулу первого стиха – взяли), и перестали во втором стихе. В этом контексте будить составляет «образ в квадрате» с будет (будет будить), сообщает имени Сталин квазиэтимологическую связь с глаголами перестали и стали и благодаря этому довершает параллелизм Ленина и Сталина как пророков, принадлежащих грядущему.

103

Это удобно продемонстрировать на примере слов о «Правд[е] горлинок <…> и кривд[е] карликовых / Виноградарей в их разгородках марлевых» («Я молю, как жалости и милости…», 1937). М. Л. Гаспаров комментирует: «…правда – в природе, кривда – в частной собственности. (По той же причине и воздух, став “денежным”, становится “обиженным”» [Гаспаров М. 1996: 54–55]. Это утверждение, разумеется, небезосновательно (дальше в стихотворении пойдет речь о французских восстаниях и революциях), но оно однобоко. Во-первых, «Я молю…» написано непосредственно после «Стихов о неизвестном солдате», и эпитет марлевых происходит от марне вой- из бродячей строки «Виноградники в марне войны», не вошедшей ни в одну из редакций «Стихов» (ср. написание марны – этого топонима в значении хрононима – со строчной буквы). (Замечание Г. А. Левинтона [1998: 750] о том, что фраза о виноградарях анаграммирует упоминаемые далее Арль и Чарли: кАРЛиковых, мАРЛевых и пр., – представляется не вполне точным: она их скорее порождает.) Думается, и разГОРОДки произведены от виноГРАДарей, а не наоборот. Следовательно, каков бы ни был смысл обсуждаемого образа, генетически он вторичен по отношению к его словесному и звуковому составу. Во-вторых, в марне войны – это, в свой черед, надстройка над банальным словосочетанием «в мареве войны». Эта звуковая метафора подсказывает, что карликовые виноградари и разгородки марлевые (т. е., с одной стороны, просвечивающие, непрочные, а с другой, при учете указанного И. Ю. Подгаецкой [Там же: 55] предполагаемого подтекста «виноградной темы» в ее военном изводе в стихах 1937 г. – стихотворения Аполлинера «Виноградарь из Шампани», – родственные перевязочным бинтам) представляют собой не только и не столько мелкобуржуазный пережиток на фоне перспективы бесклассового братства людей, сколько ненадежное, эфемерное укрытие от оптовых смертей и братских могил. Их кривда – синоним этой эфемерности, а не порочности социального уклада. Вот почему этой кривды поэт вымаливает, как жалости и милости, наравне с правдой.

Безусловно, и биография Мандельштама на тех или иных ее отрезках, и низшие уровни смысла тех или иных его текстов дают основания для различных идеологически отмеченных определений, но ни одно из них не связано отношением предикации с призванием и профессией Мандельштама – поэт. Подобная привязка всегда является результатом идеологического вмешательства интерпретатора. Начать с того, что Мандельштам практически во все периоды жизни был исключительно последователен в своей идеологической непоследовательности. За пределами эстетической сферы персональный выбор Мандельштама, при всей своей искренности, по существу второстепенен. Мандельштаму по-настоящему дорог не тот или другой из взаимоисключающих вариантов, а как раз невозможность выбрать между ними, неразрешимость внутреннего конфликта [104] – то есть то, что составляет специфику трагической коллизии [105] , [106] . Вероятно, этим объясняется и склонность Мандельштама к перемене убеждений на прямо противоположные [107] , и свойственное ему курьезное неразличение противоположностей [108] , и приоритет семантического ядра над придаваемыми ему значениями позитивности и негативности [109] .

104

Ср.: «…смысловое поле в целом, а не один его край, не один полюс оппозиции, а оба, одновременно оказываются причастны тому или иному “концепту” мандельштамовской “поэтической идеологии”. (Мы не рассматриваем сейчас конкретной эволюции взглядов Мандельштама: важно отметить саму тенденцию к инверсии, к инверсности как таковой, к самой перестановке полюсов, независимо <…> от определенной приверженности к одному или другому из них в тот или иной период.) <…> причастность к одному полюсу делает возможной (и почти неизбежной в рамках поэтики Мандельштама) причастность к полюсу противоположному» [Барзах 1999: 250].

105

Ср. мандельштамовскую программу, как ее реконструирует Г. Фрейдин на основе рецензии Мандельштама (1913) на «Фамиру-Кифареда» Анненского: «If you wish to be a poet, he suggests, you must be torn – whether between “woman and stars” (ultimately, your “mother” and the stars) or between a given and a desired identity. As soon as this conflict is resolved, you cease to “hear music,” becoming as an artist both dead and blind. <…>» [Freidin 1987: 58–59]. Еще в письме Иванову из Монтрё от 13 (26) августа 1909 г. с отчетом о впечатлениях от его свежеизданной книги статей «По звездам» Мандельштам упрекал мэтра в нейтрализации трагического напряжения: «…мне показалось, что книга слишком – как бы сказать – круглая, без углов. | Ни с какой стороны к ней не подступиться, чтобы разбить ее или разбиться о нее. | Даже трагедия в ней не угол – потому что вы соглашаетесь на нее. | Даже экстаз не опасен – потому что вы предвидите его исход» (III, 361). Современная метатеоретическая критика ивановского учения согласна с Мандельштамом, когда констатирует подмену Ивановым трагической коллизии мистериальным циклом (см., например, [Фридман 1999: 269–279]).

106

Одновременно

можно допустить бессознательную ориентацию Мандельштама на еврейский сакральный дискурс и прежде всего – на сюжетную диалектичность Пятикнижия: «…в конечном счете сюжетные ходы Пятикнижия строятся по принципу обращенной триады. Синтетическое исходное положение скрывает в себе две противоположные тенденции, получающие сюжетное развитие: антитезис и тезис» [Вайскопф 1984: 201]; «…в каждом конкретном рассказе его исходный мотив повторяется, но в контрастном, симметрическом оформлении» [Там же: 202]; «…любые <…> сюжеты в Пятикнижии <…> обусловлены изначальной логической организацией текста и подчиняются закону снятия первого элемента последовательности, задаваемой исходной ситуацией» [Там же: 207].

107

Ср. в записи П. Н. Лукницкого от 8 июля 1926 г.: «АА говорит, что не может понять в Осипе одной характерной черты: статья по благородству превосходна. Но в ней Осип Мандельштам восстает, прежде всего, на самого же себя, на то, что он сам делал и больше всех. То же с ним было, когда он восстал на себя же, защищая чистоту русского языка от всяких вторжений других слов, восстал на свою же теорию, идею об итальянских звуках и словах в русском языке (его стихотворения – итальянские арии). Трудно будет его биографу разобраться во всем этом, если он не будет знать этого его свойства – с чистейшим благородством восставать на то, чем он занимался, или что было его идеей». Не облегчил задачу биографа и опыт 1930-х гг., когда в Мандельштаме уживались тираноборец и сталинист, пацифист и милитарист, зовущий на «последний, решительный бой» (по определению О. Ронена [2002: 101]). Стоя одновременно на крайних точках идеологической оси, Мандельштам под влиянием исторических, биографических и медицинских обстоятельств лишь перемещал вес на ту или другую из них. Впрочем, это относилось не только к идеологии, но к любому выбору, если только он не был предрешен фундаментальными понятиями о добре и зле. Например, Б. С. Кузин вспоминает: «…В то время я еще недостаточно привык к тому, что решения, принимаемые О.Э., почти наверное заменяются противоположными. Твердо решив остаться в Армении, Мандельштамы, конечно же, должны были вскоре приехать в Москву» [Кузин, Мандельштам 1999: 166].

108

Например, в статье «Конец романа» он не только упорно путает понятия центробежной и центростремительной силы («тяги»), но и даже непосредственно объясняет значение второй из них с точностью до наоборот: «центростремительная тяга, тяга от центра к периферии» (II, 122). Автору не указали на его ошибку ни редакторы трех прижизненных публикаций, ни жена, переписавшая текст. Так печаталось (и никогда не комментировалось) и во всех доступных мне посмертных изданиях, кроме одного, где формулировка отредактирована (без пояснений): «центростремительная тяга, тяга от периферии к центру» [Мандельштам 1990а: II, 203]. Но это внесло еще большую путаницу, так как по контексту следовало бы менять не формулировку, а термин: «центростремительная» на «центробежная».

109

Как отмечает Ю. И. Левин, у Мандельштама «сквозь отрицание просвечивает утверждение (в конструкции со словом несладкий работает семантика “сладкого”)» [Левин 1998: 63].

Впрочем, эта всегдашняя антитетичность интеллектуального поведения Мандельштама, будучи производной от его поэтики (а может быть, ее составляющей [110] ), все же позволяет объявить его, допустим, поэтом гражданским или иудео-христианским, разрывающимся, подобно теургу, между полюсами своих идеологических притяжений. Суть же не в том, что он делает свой выбор в пользу сразу двух контрадикторных начал или меняет его на диаметрально противоположный [111] , а в том, что этот идеологический пласт содержания творчества Мандельштама, в сущности, довольно тривиален [112] и вовсе не специфичен для этого творчества. Он сопутствует процессу текстообразования, непосредственно в нем не участвуя. Подобно области контекстуальных значений, идеологический вектор лишь ограничивает свободу выбора имплицитных мотивировок и, соответственно, свободу интерпретатора [113] . Грубо говоря, этот вектор в известной мере мотивирует отказ поэта от некоторых решений или стратегий, но положительных авторских решений он не определяет: по моему убеждению, ни одно мандельштамовское словоупотребление не мотивировано идеологическими притяжениями и колебаниями [114] . Сами же они превращаются в легитимные объекты филологической реконструкции только по завершении подтекстуального анализа произведения [115] (что я и постарался продемонстрировать в IV главе). Это в равной мере относится и к любым попыткам перевести мандельштамовский текст на язык подстрочника.

110

Ср. у раннего Мандельштама образы качелей, маятника и т. п. О принципе равновесия в эстетической программе акмеистов, в частности, упоминает мимоходом Б. М. Эйхенбаум [1969: 84]. Подробно о нем см. [Лекманов 2000: 75 сл.]. О нем же в мифопоэтике Ахматовой см. [Сошкин 2014: 71–75]. О трагически-биполярном изводе этого принципа в зрелом творчестве Мандельштама см., в частности, [Хазан 1992: 35–36].

111

См., например, альтернативные интерпретации стихотворения «Где ночь бросает якоря…» (как направленного против белых либо красных) в зависимости от того, датируется ли оно 1918 или 1917 годом (соотв.): [Тоддес 1991: 38].

112

Ср., например, вывод Е. А. Тоддеса о теперь уже неочевидной характерности для рубежа веков идеологической платформы Мандельштама периода его отрочества, сочетавшей марксистские и христианские увлечения и вновь мобилизованной им в начале 20-х [Тоддес 1991: 36].

113

Именно в таком индикативном режиме следует, как я полагаю, использовать реконструкцию идеологической программы Мандельштама на основе его теоретических текстов, предпринятую в замечательной работе Е. А. Тоддеса [1988].

114

Даже в критической прозе начала 1920-х гг., когда в ходу была интеллектуальная стратегия, следуя которой, Мандельштам «делает идеологическими синонимами» «то, что можно было бы назвать идеологическими омонимами» [Тоддес 1991: 41–43], он, в отличие от большинства своих современников, занятых сознательными или бессознательными манипуляциями, скорее просто идет от материала, т. е. руководствуется поэтической логикой. О примате материала в эстетике Мандельштама см. [Илюшин 1990: 372–373].

115

Ср.: «…интертекстуально повернутая теория литературы взяла бы за точку отсчета неопосредованный медиаторами контакт между литературными произведениями и тем самым освободила бы моделирование художественного мышления от мифогенного наследия. Это не означает, конечно же, что новая теория литературы будет игнорировать социологические, психологические и антропологические проблемы словесного творчества. Все три названные прочтения текста могут и должны присутствовать в ней, однако не а priori, но а posteriori» [Смирнов 1995: 67].

***

Основополагающий принцип поэтики Мандельштама (которому он, предположительно, стал систематически следовать после «Тристий») был сформулирован уже на ранней стадии развития контекстуально-подтекстуального анализа. Так, в программной статье 1970 г. Омри Ронен писал:

Согласно рабочей гипотезе К. Ф. Тарановского, положенной в основу <…> семинария [1968 г.], у Мандельштама в плане содержания нет ничего немотивированного, случайного или построенного на автоматических ассоциациях т. н. сюрреалистического типа. Для поэтики Мандельштама характерна строгая мотивированность всех элементов поэтического высказывания не только в плане выражения и в семантических явлениях, связанных с тыняновским понятием «тесноты стихового ряда» <…>, но и в плане содержания на самых высших его уровнях [Ронен 2002: 14–15] [116] .

116

Ср.: «К. Ф. исходит из предположения о мотивированности всех элементов стихов Мандельштама, причем мотивация может лежать вне текста, прежде всего – в ином тексте. Этот мотивирующий текст и является подтекстом данного, анализируемого текста. Цитация здесь рассматривается не в психологических терминах: “воздействие”, “впечатление” или “подражание”, но как явление семантическое, цитата становится мотивацией, разгадкой непонятного или непонятого стихотворения» [Левинтон, Тименчик 2000: 404]. Вообще говоря, идея тотальной мотивированности происходит от концепции контекста, а не подтекста. Ср.: «В противоположность подтекстуальному механизму, “укрупняющему” цитируемую единицу до уровня целого текста, контекстуальный анализ рассматривает каждое отдельное словосочетание и даже слово как (авто)цитацию <…>» [Золян, Лотман 2012: 320].

Высказанная без малого полвека назад, гипотеза имплицитной (т. е. лежащей в плане содержания) доказуемой мотивированности всех элементов мандельштамовского текста до сих пор так и остается рабочей. В свое время, при тогдашнем уровне изученности корпуса произведений Мандельштама, она не могла получить достаточного подтверждения. В дальнейшем, однако, сами представители подтекстуального метода в своей практике по умолчанию исходили из того, что выдвинутый ими принцип мандельштамовской поэтики все же не тотален. В тех случаях, когда мотивирующий имплицитный смысл текста или его сегмента не распознавался, возникали герменевтические решения с элементами анагогических, биографических или чисто контекстуальных толкований. Эта методологическая эклектичность обозначилась еще резче на фоне все большего изобилия частных находок в области расшифровки разрозненных приемов: по мере того как множились эти находки, все очевиднее становилась их бессистемность.

Между тем истинными причинами методологического кризиса были, как это видится из сегодняшнего дня, во-первых, все еще недостаточное количество вскрытых имплицитных приемов, а вовсе не их избыток; во-вторых, неиспользование позднейших достижений интертекстуальной теории (вследствие чего полигенетичность каждого отдельного сегмента казалась принципиально ничем не ограниченной и внушала своего рода гносеологическую фрустрацию); в-третьих, отсутствие унифицированных правил верификации гипотез и удобной системы их регистрации. Однако на сегодняшний день совокупность накопленных доказательных наблюдений представляется достаточной для того, чтобы приступить к практическому подтверждению гипотезы Тарановского – Ронена (предварительно постаравшись хоть в какой-то мере заполнить и другие две лакуны).

Есть все основания полагать, что за каждым семантически независимым (не вспомогательным) словом или идиоматическим словосочетанием у зрелого Мандельштама стоит совершенно определенная и до известной степени постижимая логика, безотносительная к нормативному синтаксису. Эта логика основывается на имплицитном (то есть, в частности, диссоциированном с регулярной стихотворной структурой текста) мотивирующем приеме одного из четырех типов, который тесно взаимодействует с другими приемами того же и / или другого типа. Поскольку, с одной стороны, разные параметры одного и того же текстуального сегмента зачастую мотивируются порознь, а с другой, дистанцированные друг от друга сегменты (или их отдельные конвергентные либо перекрестно-симметричные параметры) получают общую мотивировку или взаимно мотивируют друг друга по принципу двойной импликации (наподобие рифмопары), объект мотивировки в общем виде следует понимать как эстетически ценностную трансцендентную величину. Элементарный, неделимый характер этой величины как раз и определяется ее мотивированностью имплицитным приемом. Суть такого приема заключается в проверяемо дешифруемой зашифровке интратекстуальной, интралингвистической, интертекстуальной или интерлингвистической величины, составляющей уникальную пару данной величине. Эта последняя может быть обозначена как единица поэтической коммуникации. Подобно тому как семы, входящие в состав семемы, одновременно могут входить в состав других семем, текстуальные сегменты, включенные в единицу поэтической коммуникации, принадлежат ей не эксклюзивно и могут целиком, по частям или в сочетании с другими сегментами относиться и к другим единицам, однако вне этой системы отношений они не обладают в поэтике Мандельштама собственным эстетическим значением [117] . Современное толкование Мандельштама, как я полагаю, должно исходить из первоочередной необходимости установить, чем конкретно мотивирован «пропуск» в текст каждого из его семантически неразложимых элементов, и выяснение этой мотивировки должно предшествовать каким бы то ни было обобщениям.

117

Ср. замечание М. Ю. Лотмана по поводу анализа двух «Сеновалов» у Тарановского: «Показательно, что те строфы, для которых не удается найти надежных подтекстов и контекстуальных соответствий, представляют существенные проблемы при интерпретации, хотя с точки зрения “замкнутого” анализа или общеязыковой семантики они ничуть не более сложны» [Золян, Лотман 2012: 321].

Необходимо подчеркнуть, что хотя эксплицитные приемы (в частности, тропы, не представляющие проблемы для понимания, т. е. поддающиеся автоматической дешифровке по ходу чтения) в общем случае не обеспечивают необходимой мотивировки присутствия соответствующего сегмента в тексте, а значит, не имеют и самостоятельного эстетического значения с точки зрения поэтической системы Мандельштама, это вовсе не означает, что по неким абсолютным критериям они эстетически уступают аналогичным приемам в других поэтических системах. Эксплицитные приемы Мандельштама, вне всяких сомнений, требуют полномасштабного изучения, с параллельным анализом их взаимодействия с имплицитными приемами.

Поделиться:
Популярные книги

Сила рода. Том 3

Вяч Павел
2. Претендент
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
6.17
рейтинг книги
Сила рода. Том 3

Измена. Истинная генерала драконов

Такер Эйси
1. Измены по-драконьи
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Истинная генерала драконов

Убивать чтобы жить 7

Бор Жорж
7. УЧЖ
Фантастика:
героическая фантастика
космическая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 7

Самый лучший пионер

Смолин Павел
1. Самый лучший пионер
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.62
рейтинг книги
Самый лучший пионер

Завод 2: назад в СССР

Гуров Валерий Александрович
2. Завод
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Завод 2: назад в СССР

Я тебя не предавал

Бигси Анна
2. Ворон
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Я тебя не предавал

Весь цикл «Десантник на престоле». Шесть книг

Ланцов Михаил Алексеевич
Десантник на престоле
Фантастика:
альтернативная история
8.38
рейтинг книги
Весь цикл «Десантник на престоле». Шесть книг

Газлайтер. Том 17

Володин Григорий Григорьевич
17. История Телепата
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 17

Курсант: назад в СССР 2

Дамиров Рафаэль
2. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.33
рейтинг книги
Курсант: назад в СССР 2

Сердце Дракона. Том 9

Клеванский Кирилл Сергеевич
9. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.69
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 9

Газлайтер. Том 1

Володин Григорий
1. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 1

Белые погоны

Лисина Александра
3. Гибрид
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
технофэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Белые погоны

Кротовский, сколько можно?

Парсиев Дмитрий
5. РОС: Изнанка Империи
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Кротовский, сколько можно?

Мимик нового Мира 6

Северный Лис
5. Мимик!
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Мимик нового Мира 6