Глашенька
Шрифт:
К тому же она знала, что наделена способностью испытывать счастье, когда ей приводится видеть создания тех, кто отмечен талантом, и с годами поняла, что такая способность тоже дается не всем.
В общем, сожалеть об отсутствии у себя какого-либо самостоятельного дарования было бы с ее стороны просто глупо.
– «Бешенство скуки пожирает мое существование», – сказала Глаша, когда шли через парк к дому. И пояснила: – Так Пушкин писал своим друзям, когда оказался в Михайловском.
– Почему? – сразу же спросил дядечка.
– Потому
Дядечка удовлетворенно кивнул. Про несвободу ему было понятно, как любому американцу.
Глаша вспомнила вдруг, как сама она впервые приехала сюда. Как шла через парк под огромными елями, и слезы текли по ее щекам дождевыми дорожками, и прозрачные нежные липы аллеи Керн, пересекающей еловую аллею, шептались, словно советовались друг с другом, как ее успокоить, а она успокоиться не могла и, свернув направо по дорожке, пошла, все ускоряя шаг, к черному Ганнибалову пруду, и хотелось ей тогда только одного – броситься в этот пруд, как какая-нибудь глупая книжная барышня. Да она и была тогда глупой книжной барышней; жизнь сказала ей об этом так хлестко, словно пощечину дала.
Глаша тряхнула головой, прогоняя ненужное воспоминание.
– Чтобы успокоить Пушкина, Жуковский писал ему в Михайловское: «Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, у тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастия и обратить в добро заслуженное; ты более, нежели кто-нибудь, можешь и обязан иметь нравственное достоинство», – сказала она.
Группа уже стояла у дернового круга перед домом. Липы и вяз, сто лет назад здесь посаженные, радовались утреннему ветру ново и молодо.
– А что делать тем, у кого нет такого средства? – спросил мальчик, стоящий рядом с любопытным дядечкой.
Наверное, это был его внук: черты их лиц были схожи. Правда, выражениями лиц они не походили друг на друга нисколько.
– Что делать тем, у кого нет гениальности? – уточнил мальчик. – Как им вести себя в незаслуженном несчастье?
Он выглядел как самый обыкновенный американский подросток и говорил с теми интонациями, которые на любом языке присущи только подросткам. Но вопрос его для подростка был, конечно, удивителен, и не сам даже вопрос, а направление его мыслей.
– Я думаю, не существует единого рецепта, по которому приобретается нравственное достоинство, – ответила Глаша. – У меня тоже нет гениальности, и средства для того, чтобы быть выше незаслуженного несчастья, мне доступны только самые обыкновенные.
Она боялась, что мальчик сейчас спросит, какие это средства. И что ей отвечать? Слишком мучителен был бы ответ на этот вопрос, да и просто слишком длинен.
Но мальчик не стал спрашивать. Видимо, он отличался от своего дотошного деда не только внешностью.
Возле Святогорского монастыря – после пушкинской могилы – она простилась с американцами.
– Вы отлично говорите по-английски, – одобрительно заметил
– Наверное, ваш Пушкин был хороший поэт, если вы его так любите, – сказал мальчик.
– Мы его действительно любим, – улыбнулась Глаша.
– Не все, а вы. – Мальчик показал на нее пальцем, чтобы она поняла его точно. – Плохого поэта не любила бы такая, как вы.
«Такие девушки, сынок, любят только отличников», – некстати вспомнился Глаше глупый анекдот.
Лазарь считал, что самоирония помогает видеть жизнь точным взглядом, потому что сдирает с людей и событий налет пустого пафоса. В общем, он был прав. Но с этим вот мальчиком Глаше совсем не хотелось быть ироничной, да и над собой ей сейчас иронизировать не хотелось. Наверное, Некрасов все же был прав больше: иронию следовало оставить отжившим и нежившим. А нам с тобой, так горячо любившим, еще остаток чувства сохранившим, – совсем не время предаваться ей.
– Представляете, какой мне сегодня посетитель попался? – сказала Глаша, входя в комнату турбюро.
– Ой, Глаш, какие бусы! – воскликнула Анечка Незвецкая. Она тоже только что проводила группу, приехавшую из Воронежа, и вошла одновременно с Глашей. – В Испании купила, да? Ты лучше про отпуск расскажи, а про посетителей мы и сами всё знаем!
Бусы в самом деле выглядели необычно, хотя были сделаны из обыкновенной пластмассы. Они были ярко-синие, переливчатые, будто из морских волн вырезанные. Виталий, когда дарил их Глаше, сказал, что с ее утонченной внешностью и льняными волосами можно не бояться не только ярких, но даже аляповатых тонов.
Насчет утонченности своей внешности Глаша могла бы поспорить, да и волосы ее можно было, конечно, считать льняными, но можно ведь и просто блеклыми. Но спорить она не стала – приятно было, что Виталий выбирал подарок, который подошел бы именно ей, раздумывал, что должно ей понравиться, и, наверное, догадался при этом, что она ощутила бы неловкость, если бы подарок был дорогостоящим.
Девчонки принесли пирожные, заварили чай, и в ближайший час Глаша рассказывала про дома Гауди, про побережье Коста-дель-Маресме и про необыкновенных рыб, которых она видела в барселонском аквариуме. Заодно все поочередно перемерили ее новые бусы, а Анечка, у которой, как и у Глаши, был золушкин размер ноги, – еще и босоножки.
Глаша предполагала, что у нее за спиной идут пересуды о том, что она-то, понятное дело, может ни в чем себе не отказывать, потому что Коновницын, при всех «но», пылинки с нее сдувает. Может, пока ее не было, вовсю обсуждалось, во что обошелся ее отпуск, может, теперь возьмутся обсуждать, правда ли новые бусы пластмассовые или это какой-нибудь особый, дико дорогой материал, который только Рыбакова может себе позволить… А может, никому все это уже неинтересно, потому что – ну сколько можно? Сколько лет кряду можно обсуждать финансовые масштабы Коновницына, для всех очевидные; на это не хватит даже самой страстной любви к сплетням.