Глашенька
Шрифт:
– И всегда тебя буду любить. Вот ведь что, Глаша, – сказал он.
Что значит это уточнение, она поняла не очень. Но сердце у нее чуть не разорвалось от того, как он это произнес. От силы его слов и от его голоса.
– И я всегда, – только и смогла она выговорить.
Ее слова прозвучали наивно и, наверное, даже глупо. Но любые другие слова казались ей сейчас неважными.
Лазарь сел и, держа Глашу за плечи, посадил ее рядом с собою.
– На «вы» мое не обращай внимания, – сказал он. – Привык я так. Мама учительница, она даже первоклашек на «вы» всегда зовет, я и привык. Говорю машинально,
«Я не удивилась», – подумала Глаша.
– А ты не удивилась. – Он улыбнулся и коротко прижался щекой к ее макушке. – Я тогда, в поезде, всю ночь думал: что ж такое необыкновенное сейчас со мной было? И только одно себе мог ответить: а вот эта девочка и была, чудо серьезное, оттого и счастье во мне.
Он говорил все это так просто и так прямо смотрел на нее рембрандтовским своим светящимся взглядом, что она не понимала даже, что чувствует сейчас, счастье или растерянность.
Этого не может быть, но это есть. Она сидит у кромки светящегося моря, лунная дорожка убегает от ее ног к горизонту, ее обнимает мужчина, в которого она влюбилась с первого взгляда, этот мужчина говорит, что будет любить ее всегда, – и все это происходит так просто, как будто никак иначе и не могло быть в ее жизни.
– Ты же есть хочешь, – сказал Лазарь.
Кажется, впервые он ошибся в своих о ней догадках: есть Глаше нисколько не хотелось. Душа ее была переполнена, сердце билось не в груди, а во всем теле, и все тело помнило его руки, губы – его всего. Хотя не надо ведь было сейчас его помнить, он был рядом с нею, и его руку она чувствовала лопатками, как будто за спиной у нее росло дерево и обнимало ее крепкими ветвями.
Не отпуская Глашиных плеч, другой рукой Лазарь дотянулся до своего рюкзака, достал еду, которую они купили по дороге. Потом он все же отпустил ее плечи и встал. Глаше стало так жалко, что она не чувствует больше его руку!
– Куда ты? – спросила она.
Наверное, ее голос показался ему испуганным.
– Не бойся. – В темноте она не увидела, но расслышала, что он улыбнулся. – Дров соберу. Костер разведем, чаю согреем.
Он оделся и, всего шаг сделав в сторону, сразу же исчез. Глаша тоже стала одеваться. Как только она перестала его видеть, то сразу же почувствовала, что отовсюду наплывает на нее мрак, а от моря и гор веет холодом.
Но испугаться по-настоящему она не успела: Лазарь вернулся в самом деле очень скоро. И костер запылал у него под руками сразу, и над костром он сразу же подвесил на ладно составленных палках какую-то необыкновенную металлическую фляжку, которую тоже извлек из рюкзака…
Глаша следила за всем, что он делает, как завороженная.
Она с детства могла целые дни проводить в музеях, могла до бесконечности рассматривать художественные альбомы, которые удавалось достать во Пскове, и весь свой первый московский год тоже путешествовала по музеям, – в общем, она знала, каковы бывают явления красоты.
Но такого явления, каким были движения его рук, разворот его плеч, да вся цельность его существования, – такой красоты ей видеть не приходилось.
Она смотрела, как он заваривает во фляжке чай, и не только чувствовала, но твердо знала, что могла бы смотреть на это вечно.
– Ну вот, – сказал Лазарь. – Чай готов, и еда согрелась.
– Помнишь,
– Конечно.
– Я тебя потом искала-искала, а найти не смогла.
Тогда, возле Белого дома, она проснулась на рассвете от того, что Лазарь осторожно поглаживал ее плечо. Глаша села на сдвинутых креслах, не понимая, где она, что с ней и почему она проснулась с таким отчетливым чувством счастья.
Прежде чем она успела все это понять, Лазарь сказал, что опасности теперь уже нет, а потому пусть она остается здесь, если хочет и дальше наблюдать ход истории, но ему срочно надо идти вон туда – он махнул рукой в сторону Белого дома, – потому что там… Объяснить, что там и зачем ему надо туда идти, он не успел: все мужчины, у которых были автоматы, куда-то двинулись вдруг и разом, и он двинулся вместе с ними, и Глаша мгновенно потеряла его из виду.
– Я на следующий день в Америку улетел, – сказал он. – Я ведь потому в Москву тогда и ехал, что гарвардская стипендия решиться должна была. Выяснил, что дали мне ее и что лететь можно хоть завтра, да тут вся эта передряга началась, ну и пришлось на некоторое время задержаться. Я тебя вспоминал, Глаша. – Голос его коротко дрогнул, но сразу же выправился снова. – Думал, за год забуду, но нет. Ну, давай ужинать.
Шашлык из осетрины разогрелся на мелких углях, получившихся из веток, и стал вкусен необыкновенно. Но Глаша почти не чувствовала его вкуса – она смотрела, как ест Лазарь, и так была от этого счастлива, будто не он согрел для нее еду, а, наоборот, она для него, а он будто бы поймал эту рыбу неводом, или чем там ловится рыба у самого синего моря…
«Я бы его не заставляла с глупостями к Золотой рыбке бегать, – подумала она. – Мне бы и корыта хватило. И корыта даже не надо. Только бы он был со мной».
Мысль была такая детская, что она смутилась и даже краской залилась; хорошо, что в темноте было не видно. Ей показалось, что Лазарь может догадаться, о чем она думает.
Но он в этот момент занят был тем, что свинчивал с фляжки крышку, охлаждал ее на камнях и наливал в нее чай для Глаши.
– Согреешься, но не обожжешься, – сказал он, прикоснувшись к чаю губами. – Пей.
И она стала пить чай, а он держал горячую металлическую чашку из крышки у ее губ, словно поил ребенка.
Потом выяснилось, что в рюкзаке у него есть также и одеяло, и они легли прямо на гальку, укрывшись этим одеялом, которое оказалось легким, но теплым необыкновенно, а может, дело было не в одеяле, а в горячем обхвате его рук, ну конечно, в этом – Глаша уместилась в этом обхвате вся, и в нем же уместился, ей казалось, весь мир. Во всяком случае, все, что было ей в этом мире необходимо.
«С тех пор прошло пятнадцать лет. Все изменилось, и очень сильно. Или не изменилось, а с самого начала было не таким, каким казалось в юности. Да и не все ли равно – таким, не таким… Может, юность и должна быть наивной, но наивность в сколько-нибудь взрослые годы – это в лучшем случае недальновидность, а чаще просто глупость. У меня нет причин считать себя глупой. Значит, время моей наивности прошло. Стоит об этом сожалеть или нет, но это свершившийся факт: оно прошло, и безвозвратно».