Глашенька
Шрифт:
– Давайте-ка на берег! – сказал он, выталкивая Глашу на поверхность. – Утонем – вот нам и алые паруса!
Про алые паруса ей было понятно. Наверное, Ассоль высматривала эти паруса точно на таком же берегу, а может быть, даже прямо на этом берегу; так она подумала.
В ту минуту, когда они выбрались на берег, луна скрылась за маленьким облачком. На минуту стало темно снова. И хорошо: можно было не думать про купальник.
Но Глаша и подумать об этом не успела – все мысли улетучились у нее из головы.
Лазарь обнял ее совсем не так, как недавно в горах, и не так, как только что
Безудержно целовались они на темном берегу, и луна, вышедшая из-за облака и засиявшая ярче прежнего, не прервала их поцелуя.
Чтобы не отрываться от его губ, Глаша привстала на цыпочки. От этого она покачнулась, он почувствовал это и наклонился, чтобы она могла его обнять. В глазах у нее потемнело от того, как склонил он голову, или не от этого совсем – ах да не все ли равно! Тьма безлунная стояла у нее в голове и пронзительный звон – в теле.
Она лишь на мгновенье вынырнула из этой тьмы и звона, когда почувствовала, что поцелуй прервался. Лазарь разомкнул руки, и Глаша испугалась – почему, что случилось? Но он только потянул ее вниз, на себя – он уже лежал на спине, на мелкой гладкой гальке. Она легла на него. Он был такой широкий! Кажется, ей руки пришлось бы раскинуть, чтобы дотянуться от плеча его до плеча.
– Я думал, что все же не стану… что смогу… – услышала Глаша.
Что означают эти его слова, она не поняла. Да они и не словами были, а стоном. В следующее мгновенье Лазарь вдруг перевернулся – с таким же стоном, то ли горестным, то ли страстным. Как будто землетрясение прокатилось под нею, потом над нею – таким мощным, неостановимым было его движение.
Береговая галька еще не остыла после жаркого дня. Она была плоская, и лежать на ней было не больно, даже когда Лазарь всем телом прижал Глашу к этим теплым камешкам. Глаша и сама подалась к нему снизу, обхватила его шею руками. Ей показалось, что ее колени упираются ему в живот и что ему это, может быть, больно, – и она развела колени, обняла его и ногами тоже.
И в то мгновенье, когда она вот так вот его обняла – всем телом, – то почувствовала, что ее тело приняло самое естественное, самое для себя привычное положение, но какая же могла быть привычка, ведь все это с нею впервые, вообще впервые, и дрожь бьет ее от сжигающего желания, от новизны всего, что сейчас происходит, и если бы желание было хоть чуть-чуть менее горячим, то она, наверное, закричала бы от боли, потому что боль эта нестерпима…
Кажется, она все-таки вскрикнула; Лазарь вздрогнул и на мгновенье замер над нею. Но только на мгновенье – он уже не мог себя остановить, да и не хотел, наверное; это Глаша не столько поняла, сколько почувствовала.
Если бы небо упало на землю, она восприняла бы это как самое естественное явление. То, что происходило с ней сейчас, было одновременно и естественным, и сверхобычным – как будто выворачивался наизнанку белый свет.
Свет был не белым, а темным. Глаша замерла под вздрагивающим Лазаревым телом. Она испугалась, когда он стал так сильно биться. Ей казалось,
Когда чувствуешь, что в тебя словно лава вливается, есть ли в тебе место мыслям в такую минуту?
Она не испытывала ни наслаждения, ни восторга, ни ослепительной чувственной вспышки – ничего, о чем читала во всех книгах, где описывалось вот это соединенье, соитие мужчины и женщины, полюбивших друг друга. Соитие это должно было стать самым сильным, самым главным моментом близости, но так ли это, Глаша не понимала. Она чувствовала только, что соединение их тел – это как-то… не совсем важно. Может быть, потому, что близость соединилась с болью? Нет, неважна была и боль – вообще ничто физическое не было важно; да-да, именно так.
И все же то, что происходило с нею в эту минуту, невозможно было считать ни явлением разума, ни явлением духа. Сознание ее туманилось так, как может оно туманиться только от чего-то телесного. Нет, и не в телесности было дело. А в чем, Глаша не знала.
Она чувствовала, что все ее существо охвачено только что произошедшим с нею, и чувствовала она это именно всем своим существом, и чувство ее было неопределимо по времени – может быть, явилось мгновенно, а может, длилось бесконечно долго.
Его судороги закончились. Он лежал над нею так, словно то ли не мог, то ли не решался сдвинуться с места. Глаша тоже замерла. Она словно внутри скалы оказалась. Но тяжело ей не было: Лазарь опирался о гальку локтями. Теперь ей было уже и не больно, а потому счастье ее было абсолютным. Она оставалась бы внутри этой скалы вечно.
Но он все же приподнялся повыше, сдвинулся в сторону. Лег рядом. Глаша боялась дышать. Она не знала, что будет дальше. Ей вдруг показалось, что он сейчас встанет и молча уйдет. Почему он не поцеловал ее после того, как все закончилось? О чем он думает, лежа рядом с нею на спине и глядя в широкое звездное небо?
– Видно, очень я вас люблю, – вдруг сказал он. – Иначе смог бы не приехать.
Это было первое признание в любви, которое Глаша услышала в жизни. И услышала от единственного мужчины, от которого хотела бы его услышать. Но каким же странным оно оказалось! Что было в его голосе, когда он сказал «люблю», – горечь, тягость? И снова «вы», будто она ему по-прежнему чужая…
– Мне можно «ты», – чуть слышно проговорила Глаша.
Она боялась заплакать.
Наверное, слезы все же мелькнули в ее голосе. Лазарь вдруг вздохнул так, словно что-то взметнулось в нем, и обнял ее, прижал к себе.
– Люблю я тебя, Глашенька! – сказал он.
И как он это сказал!.. У нее дыхание занялось. И как целовал ее потом, твердыми губами скользя по ее губам, щекам, плечам, ладоням, как склонялся над ней, склонял перед нею голову тем мощным и покорным движением, которое так поразило ее, когда он обнял ее впервые… Могучая сила в нем жила, могучая и непонятная, и вся эта сила была отдана сейчас ей, весь он был отдан ей, но кем отдан, чьей еще большей силой – этого ни она не знала, ни он не знал, наверное.