Главные роли
Шрифт:
Катя развернулась ко мне и, глядя мне в глаза, твердо произнесла:
– Не выставишь, не надейся.
– Ну, это мы еще посмотрим, – пообещала я.
Катя вздохнула, вытерла о передник руки и достала из кармана конверт.
– Читай, – коротко бросила она.
Я открыла конверт и увидела листок из школьной тетрадки в линейку, исписанный крупным и кривым, словно детским, почерком. Я начала читать:
Девочки мои! Не решалась сказать вам раньше – так мне легче.
Примите Катю и ее детей. Это – ваши братья. Не осуждайте отца – так сложилась жизнь. Катя ни в чем не виновата. И никто ни в чем не виноват. С квартирой, думаю, разберетесь по-людски. Там же ваша доля тоже. Катя продлила мне жизнь. Хотя она была мне уже не очень-то и нужна. Но есть как есть. Решите все миром. Писать тяжело. Постарайтесь быть счастливыми. Очень вас прошу.
Я долго держала в руках этот тетрадный листок, пытаясь что-то понять и осознать. Сколько я просидела
– Напиши хоть когда-нибудь, – дрогнувшим голосом сказал он напоследок.
В Москве я не была несколько лет, жизнь моя сложилась так, как я уже и не ожидала, – жили мы дружно и тихо, наслаждаясь покоем и друг другом. Детей я так и не родила. С сестрой мы часто и подолгу общались по телефону – для меня это, слава Богу, было вполне доступно. И однажды решили приехать в Москву – повидаться и навестить могилу матери. Мы заказали один отель и поселились в соседних номерах. Наутро мы поехали на кладбище. Мы стояли возле ухоженной могилы и молчали. Думаю, что мы обе просили у мамы прощения. Ведь, если бы все сложилось по-другому, ей бы не пришлось пережить всего того, что она пережила. Если бы мы, ее дочери, были все годы рядом с ней. Мы, а не чужой человек, хоть, что греха таить, это нам было очень удобно, а потом мы стали искать виноватых. С кладбища мы шли молча, а когда сели в такси, я назвала водителю адрес старой родительской квартиры. Дверь нам открыла Катя – точно такая же, как много лет назад, только слегка располневшая. Несколько минут мы смотрели друг на друга, и потом я сказала:
– Чаем напоишь? Мы жутко промерзли – совсем отвыкли от московских зим.
Катя словно очнулась и мелко закивала. Мы разделись и зашли в дом. Из комнаты вышел постаревший отец и беззвучно заплакал, прислонившись к дверному косяку. Мы обнялись втроем. Катя накрыла стол в комнате, и за него сели двое вполне симпатичных мальчишек. Я подошла к ним и обняла их по очереди. Испуганные, они сидели тихо-тихо. Отец курил и молча наблюдал за нами. А потом вздохнул и сказал:
– Ну, слава Богу, вся семья в сборе. Садимся обедать!
Лучше не скажешь – вся семья в сборе. Ничего не попишешь – такая теперь вот у нас была семья. И слава Богу, что у нас хватило ума с этим смириться. Принять этот непростой пазл, который сложила жизнь и выкинула нам. Так, как было необходимо и мне, и сестре, – сейчас мы это понимали наверняка. И нашему отцу. И найти в себе силы начать со всем этим жить. Жить, чтобы жить. И постараться быть счастливыми. Как просила нас мама.
Прощеное воскресенье
Марина Северьянова готовилась к войне. Доставала доспехи, латы и мечи, это ее, как всегда, бодрило. К боевым действиям ей было не привыкать. Чаще внушали опасения передышка и затишье. Жизнь приучила ее к непрерывной и неустанной борьбе. И в этом состоянии, надо сказать, ей вполне было привычно и комфортно. Воин должен быть в строю. Иногда на плацу. Правда, учения давно уже закончились, хотя век живи, как говорится. Всегда готовая к обороне, сейчас она должна быть еще готова и к нападению. Повод был. И повод, надо сказать, был вполне серьезным. Серьезнее некуда. Когда в опасности бизнес и привычное благополучие – это одно. А когда в опасности твой ребенок… Твое единственное и обожаемое дитя. Самое дорогое существо на свете. И самое ранимое и незащищенное. Хотя, позвольте, как это незащищенное? А где же тогда она, Северьянова Марина Анатольевна? Да нет, слава Богу, здесь она, здесь. На месте. И в полной боевой готовности. И берегитесь все, кто против нас. Тысячу раз подумайте, прежде чем нанести нам обиду. Так-то!
А дело было вот в чем. В субботу вечером, часов в одиннадцать – Марина уже засыпала, – позвонила Маргоша. Хорошего от нее не жди. От Маргоши либо сплетни, либо ужасы и кошмары. Человек-негатив. Это, конечно, от безделья. Маргоша была богата – всех бывших мужей, совсем, кстати, непростых парней, раздевала до нитки. В этом она просто ас. Беспокоиться ей было не о чем. Кроме как о целлюлите на внутренней стороне бедер, новой коллекции от Prada и о мерзкой стерве домработнице (примерно десятой или двенадцатой за последний год), которая Маргошу, естественно, опять не устраивала. Услышав в трубке Маргошин голос, Марина сквозь зубы простонала:
– Господи! Сейчас пошлю к черту эту бездельницу!
Но оказалось, Маргоша звонила по делу. По важному и неотложному. Что в принципе редко с ней бывает. Маргоша докладывала Марине, что, обедая нынче в ресторане (простенько, недорого, просто рядом оказалась, оправдывалась Маргоша), так вот, обедает она, обедает, вдруг бац – за соседним столиком сладко воркует парочка. Маргоша от неожиданности чуть не подавилась карпаччо из лосося. Пригляделась – точно он. Не обозналась. Он, Маринин зять Миша собственной персоной. С кем? «С девкой, конечно, стала бы я тебе просто так звонить среди ночи, что я, дура, что ли? Да-да, с молодой девкой, блондинкой, разумеется. Сейчас же они все поголовно блондинки», – зло добавила Маргоша, натуральная
Маргоша не ожидала, что ей придется так скрупулезно все восстанавливать, нет, память, конечно, отличная, тьфу-тьфу, но ей это все становилось уже неинтересно. Скучновато даже. Интереснее было бы обсудить новые сумки от Луи Вуиттона. Цены – ужас! Совсем охренели.
Но Марина цепко впилась – вот пиявка, и не отвяжешься. Все до миллиметра. Маргоша вяло отчиталась, зевнула и повесила трубку. Марина, встав, пошла в ванную и умылась холодной водой. И внимательно и пристально взглянула на себя в зеркало. На нее смотрела худая темноволосая, коротко стриженная женщина, со строгим взглядом холодных голубых глаз, со сведенными к переносице узкими бровями и тонкими, плотно сжатыми губами.
– Прорвемся! – уверенно сказала своему отражению Марина.
Потом она прошлепала босыми ногами по теплому, с подогревом, мраморному полу на кухню. Открыла холодильник и вынула банку пива «Faxe». Встала к окну, отдернула плотные шторы и медленно, маленькими глотками, стала пить ледяное пиво. По ярко освещенному Кутузовскому проспекту пролетали нередкие теперь ночные машины. Марина допила пиво и села в кресло. Сна как не бывало, а были мысли о дочке Наташке. Наташку Марина родила в девятнадцать. В дурацком и краткосрочном ребяческом браке. Наташкин отец, длинный, худой и сутулый, как вопросительный знак, Славик, был НИ-КА-КИМ. Ну вообще никаким. Ни глупым, ни умным, ни занудой, ни остряком. Он просто все время молчал. Ел и молчал, стирал пеленки и молчал, смотрел телевизор и молчал. Только отвечал на вопросы. Но вопросы задавать скоро расхотелось. И еще – вечно маячил по квартире. Марина постоянно на него натыкалась. Вроде он был длинный и худой, а ей казалось, что он занимает все ее жизненное пространство. Через три месяца после рождения Наташки она его выгнала. Ушел он тоже молча, ничего не выясняя. Физически без него было тяжелее – продукты, стирка, ночные бесконечные вскакивания к дочке. А вот морально стало лучше. Почему-то легче стало дышать. Теперь вечно сонная Марина натыкалась не на Славика, а на углы – от постоянного недосыпа. Иногда приходила помогать мама. Всегда с недовольной миной на лице – бровки домиком, рот гузкой. Наташка начала болеть с первой недели своего земного существования. В роддоме подхватила стафилококк, дома бронхит, далее дисбактериоз с колитом, две пневмонии до года, аллергия на молоко, детские смеси, не говоря уже про мясо, рыбу и яйца. Ела только геркулес на воде, молотый в кофемолке до пыли, и пила воду, настоянную на кураге. Раздирала пылающие, покрытые сухой корочкой щеки и ладошки. Плакала с утра до вечера. Марина была измучена вконец и научилась спать стоя и везде – в метро, во дворе, качая коляску, у телевизора, в детской поликлинике, прислонившись к косяку. А еще надо было на что-то жить. Добропорядочный Славик, правда, носил исправно каждый месяц 20 рублей. Плюс жалкое пособие – привет от родного заботливого государства. Что-то подбрасывала мать. Еле хватало на геркулес, курагу, детский крем, зеленку, чай с сушками для самой Марины и на оплату коммунальных услуг. Высохла она тогда до сорокового размера – брючки и кофточки покупала себе в «Детском мире». А однажды поняла – жить так больше нельзя, ну невозможно просто. Сама дошла до ручки, дочка одета с чужого плеча. И стала искать работу. Сначала устроилась на почту – разносила утренние письма и телеграммы. Начиналась каторга в шесть утра, и это после бессонной ночи. Наташку сажала в манеж, чтобы та не выскочила из кровати. А вечерами мыла два подъезда – свой и соседний. Наташка – в том же манеже у громко включенного телевизора. Чтобы соседи не жаловались, что ребенок орет. Однажды прибежала, а Наташка бьется в истерике и весь рот в крови, сломала свой первый зуб – стукнулась о железный крючок манежа (о безопасность изделия советского производства. Забота о детях). Марина дочку умыла, успокоила, а потом села на пол и ревела долго в голос, пока всю свою боль не выревела. И поняла, что все это не выход. Не деньги и вообще не жизнь. И выписала из деревни одинокую тетку матери – бабу Настю. Та собралась быстро – в деревне ей жилось нелегко. И через неделю Марина с Наташкой ее встречали на Ярославском вокзале – с заплечным мешком на спине. Баба Настя была человеком непростым и суровым, но с Наташкой управлялась лихо – вырастила трех своих племянников, опыт был. Девочка стала лучше есть и крепче спать. Баба Настя варила густые мясные щи, квасила капусту и пекла без устали большие и неровные пироги – тесто, тесто и совсем немного начинки. Сказывалась извечная бедняцкая привычка. Марина пришла в себя, отоспалась и быстро отъелась на теткиных пирогах. И пошла учиться на вечерний. А еще через год бросила свои телеграммы и швабры и пошла работать в универсам, в бухгалтерию.