Главы для «Сромань-сам!»
Шрифт:
Всё это мать уложила в холщовый мешочек на столе, добавила туда один целый хлеб, а потом обхватила плечи Юли, поверх пальто и платка на волосах дочери и – зарыдала: «Божечки! Божечки!»
Юля, хотя всё ещё не знала почему, тоже зашлась плачем, что приходит сам собой из времён необозримо давних, девичий плач, которым так разноголосо, но одинаково стонали в этих краях ещё до скифов, обров, половцев и печенегов, хозар, до княжьих дружин, до Золотой Орды:
– Мамонька! Родная!»
Дядька
– Шо ты рюмсаешь? – Заорал он Юле. – У город едешь, дура!
Возле ворот развалившихся ещё с осени, на облитом солнцем снегу темнели приземистые розвальни. Мухортый мерин дядьки Митяя косил глазом из-под заиндевелых ресниц, вздыхал и сфыркивал в оглоблях. Иней выбелил редкие волосины под губой лошадиной морды и слипся в длинные белые перья по ногам и бокам.
В санях сидел Тимоха, довоенный одноклассник Юли, тоже в хорошем пальто, что покрывало коленки его подтянутых до подбородка ног.
Рядом с ним, в чёрном ватнике, сын дядьки Митяя, Юрко, неподвижно глядел назад – вдоль борозд оставленных полозьями в снегу по обе стороны от вмятин копыт Мухортого посреди сугробов белевших ярче, чем белизна повязки на рукаве Юрка, с плотным тыном готического шрифта.
Карабин, уложенный вдоль кузова саней, делил его надвое.
Юля села спиной к оружию, лицом к матери стоявшей в остатке ворот. Одной рукой та держалась за покосившуюся жердь столбика, а второй ухватила углы головного платка в слабом узле под подбородком и прижимала их ко рту, всё так же рыдая, но уже никого не звала.
Дядька Митяй разобрал вожжи и бухнулся в кузов:
– Ння! Пшол!
Мухортый налёг и зашагал…
До войны жить было так же голодно, но хорошо. И мыло было до войны. Иногда.
До войны Юля любила Юрка, хотя он старшеклассник. Любила даже больше, чем Любовь Орлова своего хлопца в кинокартине «Волга-Волга».
Но никому про то не говорила, потому что Юрко уже любил Ганю из своего класса.
Он был такой высокий, красивый и лицо такое чистое под чёрными кудрями, а кроме комсомольского носил много разных других значков, рядочком. Там и тот, где самолёт сверху, над звездой и ружьями, и даже один с парашютом, потому что Юрко собирался поступать в бронетанковое училище, а когда они со школой ездили в город, он прыгнул в парке с парашютной вышки. Не боялся совсем.
До войны хорошо было, хотя иногда тоже страшно. Когда из города приехала машина с чекистами НКВД забирать председателя сельсовета.
Да страшно, но хотя бы понятно было, потому что потом директор школы построил всех учеников их села и рассказал, что председатель Михальчук ещё в Гражданскую войну, которая совсем давно была, ещё до рождения Юли, когда служил в Конной Армии товарища Будённого, завербовался в разведку имперлизма и им тоже стал служить, как последний враг народа.
А через день, во время урока истории, директор зашёл в Юлин класс и сказал всем открыть учебники на странице с маршалом Тухачевским, взять ручки и закалякать его портрет чернилами, потому что он тоже агент и враг.
И опять стало страшно, хотя уже и понятно… Но потом перья ручек, одно за другим, зацокали в донышки чернильниц…
Однако председатель Михальчук не последним врагом в их селе оказался и через месяц опять приезжала машина из города и забрала Петра Ивановича, директора школы, тоже.
Тогда директором стала молодая учительница начальных классов, Софья Онисимовна.
Она не говорила кого-нибудь калякать, а только сказала всю историю вынести во двор, потому что слишком много врагов развелося.
Опять стало страшно. Понятно, но страшно.
Там сделали костёр, не такой высокий, как на Ивана Купала, и через него никто не прыгал, потому что же день вокруг.
Софье Онисимовне дым зашёл в глаза, она тёрла их платком и говорила, что это ничего и что в будущий год привезут новые учебники истории.
Но в будущий год уже была война и сделала всё совсем непонятным и страшным.
Наши так быстро отступили, что Юрка не успели забрать в бронетанковое училище.
А Немцы в село даже и не зашли, они проехали мимо – в город.
В лесу остались наши, двое с ружьями, а у одного автомат. Они вовремя отступить не успели и начали жить там, как партизаны.
Юля слышала в разговорах женщин, что даже землянку в лесу выкопали для житья, только никто не знает где.
Партизаны голодные были, ходили по сёлам и просили соль, муку. У тётки Мотри один раз они выпросили подсвинка за наручные часы. Зачем ей часы? Но взяла, и подсвинка дала – она добрая…
Но в другой раз тётка Мотря была не дома и они втащили Ганю в сарай, а там снасильничали. Втроём.
Юрко на дальнем поле картошку копал, а когда вечером прибежал в хату Гани, та сидела как неживая. Мать её накричала на Юрка, из хаты выгнала.
Он наутро своего Джульбарса взял, с чёрной мордой, которого завёл когда хотел пограничником Коцюбой стать, ещё до бронетанкового, и – в лес ушёл.
Вернулся через два дня с автоматом и с мешком. Джульбарса возле хаты привязал и пошёл Ганю проведать. Она как раз во дворе сидела.
Он когда из мешка три головы высыпал, Ганя страшно закричала, упала на землю и плачет, плачет.
Юрко над ней встал и спрашивает: «Эти?» А она ж только плачет, лицом в землю.
Наклонился он, за волосы от земли оторвал: «Эти?»
Она глянула и покивала, молча. Та и больше уже не плакала.
Он те головы у мешок, как вилки капусты, поскладывал, на плечо закинул и – ушёл со двора.