Глинка
Шрифт:
Гусляр спросил:
— Ты небось управляющего сынок? Из богатых?
Мальчик молчал, и тогда кобзарь, подмигнув ему, по-свойски спросил, неизвестно почему решившись на эту преждевременную откровенность:
— Скажи, где здесь самый богатый барин, что собаками нас не затравит?..
— Поесть нам надо! — деловито сказал третий, как бы в пояснение. — Из запасов выбились, народ-то беднее после войны…
И тогда, впервые гордясь своим нравом повелевать — ведь здесь, на отцовской земле, он как-никак властитель, — громко проговорил, придав своему голосу оттенок приказания:
— Вставайте и следуйте за мной. Я здесь… самый богатый.
Они
Он сел под деревом и, готовый заплакать, мысленно представлял себе их сидящих подле. Они как бы унесли с собой вместе с инструментами и заплечными мешками тайну своего говора, лишь слегка уловленного им, и, должно быть, тайну чудесных мелодий — трех речевых и музыкальных стихий, вдруг явившихся вместе.
5
Вскоре учительница прибыла — несуразно высокая ростом, худая, очень застенчивая и потому… шумливая. Именно говорливостью и суетливостью движений хотела подавить она свою робость, часто отряхивалась, хотя па выцветшем стареньком платье ее не было ни пылинки, часто сморкалась.
Рекомендовали ее Ивану Николаевичу петербургские знакомые, сказали, что она — сирота, успешно кончает институт благородных девиц и охотно поедет в смоленскую глушь, ибо на гувернанток спрос ныне небольшой, женихов нет, и ехать ей некуда.
Комнату ей отвели в бабушкиной половине — там, где когда-то взаперти, как в скворечне, «отогревался» внучек в пуховиках, не смея и помышлять о воле. Впрочем, дом с тех пор разросся, трудно определить, где в нем была эта бабушкина половина.
К обеду учительница вышла более спокойная и по тому, как держали себя за столом дети и взрослые, старалась определить, в какую же, собственно, семью привело ее сиротское положение. И быстро ободрилась: Евгения Андреевна показалась ей простой, «идиллической» с виду и без капризов, не под стать провинциальной барыньке; Иван Николаевич — грубоватым, прямым, но в общем славным, а дети, в особенности Миша, воспитанными в надлежащей строгости.
На следующий день она уже занималась с Мишей музыкой, и тут-то начались между ней и мальчиком те долго скрываемые ими распри, о которых узнали родители лишь через несколько лет. Учительница привезла с собой связку нот — сочинения Моцарта, Гайдна — и сказала:
— Вот, Мишель, здесь лучшее, что создано музыкантами. Научишься играть — тебе не будет стыдно показаться в самом богатом доме, в самой знатной семье!
— А крестьянские песни здесь есть? — спросил он, глядя на ноты.
— Нет, Мишель, конечно нет! Я же тебе говорю о серьезной музыке, о том, что мы будем с тобой учить, — ответила она, приписав его вопрос не столько дурному, сколько еще не развитому музыкальному вкусу.
«А как же Настины песни?» — подумал он и возразил:
— У дяди в Шмакове оркестранты, а у нас в Новоспасском крестьяне поют очень серьезно и хорошо!
И опять она объяснила ему терпеливо:
— То, Мишель, неучи, простонародье. Они вроде тех денщиков, которые говорят по-французски. Есть, конечно, в столице кружки, где и музицируют прилично, но только не крестьянские песни исполняют там. Я не знакома с твоим дядюшкой из Шмакова, но уверена, что и он не захочет, чтобы племянник его тянул «Камаринскую» или отплясывал трепака.
— Да, плясать-то я не буду, — согласился Миша грустно. — А впрочем, в нашей деревне и пляшут чудесно. — И сказал с загоревшимися глазами — А вы послушайте их. Вам понравится.
— Кого? — не поняла Варвара Федоровна.
— Крестьян наших.
— Вот что, Мишель, — заметила учительница строго. — Батюшка твой желает обучать тебя столичному вкусу, а если бы дело касалось пения дворовых людей, то, наверное, можно было бы обойтись и без меня, без науки, без Гайдна и Моцарта.
— А я знаю их, — заметил он кротко. — Я играл Гайдна при дядюшке.
Она удивилась:
— Когда?
— Два года назад, а Моцарта исполнял дядюшкин слуга…
— Мишель, это святотатство! Конечно, он уродовал его! Мишель, вкус дворянина в обществе должен быть чист, как его честь! — Она сказала это с пылкостью оскорбленного в своих лучших чувствах человека и была недовольна собой: не хватало только, чтобы она стала спорить с мальчиком, вместо того чтобы наставлять его разуму!
Но шаг за шагом ей пришлось ему уступать. То, о чем он ее спрашивал, обнаруживало в нем знания, о которых она не могла подозревать. Он допытывался, что такое контрапункт и какие первые правила композиции. И почему хорошая игра столь часто похожа на импровизацию, на сочинительство?..
Из его слов она сделала для себя вывод: ей самой необходимо очень хорошо играть! И остро встревожилась. Вскоре стало казаться, что оп следит за ней, не подавая виду, и уже не верит…
6
Где же застрял дядюшка Афанасий Андреевич? Должен же он подтвердить учительнице, какие чудесные музыканты в Шмакове и что не одним Моцартом и Гайдном вдохновлены они. Но похоже, будто Афанасию Андреевичу совсем не до музыки и не до племянника, терпит он в жизни один урок за другим, давно лишился своей спасительной в жизни «золотой середины» и должен отвечать на новые вопросы века, о всем том, чему война научила общество… И уже Кантемирова мудрость не ответит требованиям века, а вольнодумцы-радикалы нет-нет да и поднимут голову, повторяя, что говорил Радищев о положении крестьян, о нелепом устройстве общества. А заговори с этими вольнодумцами о Кантемире, скажут, пожалуй, что новый век требует нового, притом живого, народного языка, и Кантемир, сын молдавского господаря, не зря считает себя потомком Тимура (что выражено и его фамилией); не дается ему подлинное русское словотворчество и лучше ему заниматься переводами Монтескье, чем писать самому.
И хотя отнюдь не чуждался Афанасий Андреевич песен простонародья, любил русскую музыку, — тем не менее никогда не возникало у него мысли восставать против иноземных влияний на нее столь резко и горячо, как сделал это почтенный однофамилец и свойственник его Федор Глинка в статье «О природной способности русских к приятным искусствам», читанной Афанасием Андреевичем еще в рукописи.
«Может ли иноземец петь хвалу русским с таким непритворным восторгом, с таким усердным жаром, как соотечественники их? — спрашивал Федор Глинка. — И как знать ему то, что мило сердцу русскому? Он знает песни странствующих рыцарей, поет любовь Дамапов, Филис, Ликасов и резвых пастушков, которые существовали только в воображении. Но где узнать ему, как пели наши красны девы во златоверхих теремах, как певала Милославна, провожая друга верного на ратное поле за Дунай-реку… Отголоски сии, рассеянные в народных песнях, представлено собрать только истинно русскому музыканту».