Глинка
Шрифт:
Весь день на глазах у дворовых смазывал да проверял на скрип Векшин громоздкую, но прочную карету, с кузовом, поставленным на металлические «жерди», смягчающие толчки, с большими фонарями у кучерского сиденья.
И хотя тревогой и запустением веяло сейчас от барского особняка и парка с красными дорожками, Векшин и дворовые глядели на карету с некоторым утешением… Великое дело — ясность. Дошел черед до кареты — стало быть, все подытожено, определено, чему быть! Прав был садовник, толкуя о Бонапарте! Куда тяжелее, когда не знаешь, чего ждать и чему верить. Недаром и у господ пьеса есть, называется «Карета». «Спасительницей на колесах» кто-то назвал карету. Выть войне, и скрываться крестьянам в лесах на случай, если подойдут французы. Но не
Няньки собирают в дорогу барчука, птицы выпущены им из клеток, игрушки сложены в кучу, а сам он недоуменно и внимательно следит за приготовлениями к отъезду и тоже направляется к карете, к Векшину.
У Векшина для всех находится в этот день бодрое, вразумительное слово. Внимателен он и к барчуку. Говорит ему, возясь с какими-то постромками:
— Ко всем странствиям готова карета. Не извольте бояться, Михаил Иванович. Как вы, позволю спросить, начитаны о путешествиях?
И оказывается, многие книги, лежащие в комнате у Миши, среди них излюбленная его «История о странствиях вообще, по краям земного круга, сочинения господина Прево», известны старику.
— Что нашлось у дьячка, то и читал я! — с тем же оттенком виноватости пояснил Векшин. — Но жизненные странствия мои до того еще начались, как получил я эти книги, а теперь и вам, Михаил Иванович, предстоят…
«Михаил Иванович» стоял грустный и в растерянности рыл концом башмака землю.
— Не по-книжному война пойдет, не по-расписанному, прямо скажу, Михаил Иванович, — все так же, как к взрослому, обращался к нему каретник и этим немало располагал к себе мальчика. — Но было ли видано, чтобы кто-нибудь русской землей владел?..
Мальчик осторожно допытывался у Векшина о том, о чем не мог спросить ни отца, ни кого-либо в доме:
— А почему, Корней, война? Разве иначе, без войны, нельзя?
И книжник Векшин, как умел, с полным уважением к своему собеседнику толковал, почему не обойтись без войны.
— Я полагаю, Михаил Иванович, что цари иначе не могут… Знаю я, что Суворов, на что славнейший генералиссимус наш, и тот больше всего не любил войн. И говорил он, что, если бы не был генералиссимусом, то стал бы…
— Кем же?
— Писателем, Михаил Иванович, — слышал я так от офицеров.
— А может быть, музыкантом? — серьезно спросил Миша.
— Может быть, Михаил Иванович, — согласился старик, — В пароде говорили, Суворов больше всех народ любит, и мир, и песни, ну и книги, а всю жизнь — воевал!
Вот ведь какой Векшин! Миша ушел от старика и ревниво думал: почему каретник больше обо всем этом знает, чем отец или дядюшка Афанасий Андреевич? И почему не пригласят они к себе Векшина поговорить?.. Будто Векшин-каретник не стоит того! А может быть, он такой же, как старик тот, из Сусаниных, сочинявший песни?.. Скажут о Векшине: «У них, У дворовых, своя жизнь, Мишель». А не странно ли, что у них своя жизнь? Нет, надо обязательно рассказать маме о Векшине!
Но через день Новоспасские Глинки уже ехали по запруженной повозками дороге. Чутко ловя напоследок отдаленный звон Новоспасских колоколов, прижавшись острыми коленками к обитой кожей стенке кареты и упираясь лбом в желтую слюду окна, Миша в острой, захватывающей все его существо тревоге наблюдал теперь за великим передвижением людей. Мимо кареты проходили ополченцы с вилами и лопатами, пахнущими землей и сеном. Шли они мерно, словно на работу, и Мише очень хотелось, чтобы они чем-нибудь да выдали, куда идут!.. Шагали, разметывая грязь, гвардейцы в киверах и темно-синих шинелях, усатые, рослые, все на одно лицо, как показалось мальчику. Неслись фуражиры на «гитарах» — плоских длинных дрожках, трубачи на конях, курьеры! Кого только не было на дороге! Мальчику представилось, что где-то здесь обязательно должен находиться и такой человек, как Векшин. Может быть, вот он, справа, среди тех, кто, остановившись, подбивает подкову лошади, а может быть, среди гвардейцев?.. С Векшиным теперь надолго вошло в сознание мальчика представление о порядке и спокойствии в стране, и где, как не здесь, па дороге, больше всего хотелось верить в порядок, в то, что все идут и едут по своему верному назначению и скоро вернутся домой.
Иван Николаевич дремал после бессонной, проведенной в хлопотах ночи, уткнувшись лицом в высокий стоячий воротник форменного своего мундира, надетого для того, чтобы возбуждать к себе большее почтение, а Евгения Андреевна, окруженная детьми, кошелками и узлами, уставилась невидящими глазами куда-то вдаль и машинальными движениями бледных рук кормила детей пряниками.
2
Орел — город с домами, похожими на лабазы, весь в ухабах, в рытвинах и в густых спокойных садах, которые раскинулись на окраинах, словно крылья, поднимая его ввысь, отгоняя дурной запах чада, доносящийся с постоялых дворов, с дорог, заполненных беженцами. Таким представился мальчику этот старый губернский город.
— Маменька, почему он называется «Орел»? — спрашивал мальчик.
И Евгения Андреевна нехотя рассказывала все, что знала о городе, прибавляя:
— Недолго нам жить здесь, недолго, потерпи, Миша.
Выходило по ее рассказу, что город этот, собственно, и совсем «не тот» Орел, который получил свое название от речки, еще в войне с татарами, бывший пограничным, горел и отстроился на другом месте при Дмитрии.
Ей было неприютно здесь, и казалось, что сыну также тяжело. Они жили в разбухшем от сырости, похожем на каравай, длинном и нескладном доме на самом берегу небольшой болотистой речки. Иван Николаевич проводил время в «Дворянском доме», в клубе Дворянского собрания, занятого под жилье, туда приходили вести из Москвы и наезжали случаем курьеры, а Евгения Андреевна жила чаще всего без него, с детьми и слугами. Дом, предоставленный ей, принадлежал дальнему родственнику Глинок, — местному купцу, разбогатевшему на подрядах. Купец и сейчас доставлял армии какие-то кожи для седел и сапог и уезжал надолго из дома на черном, страшном рысаке с выпученными глазами. Семья его всячески старалась украсить время смоленской гостьи, зазывала в дом гадалок и даже приглашала цыганский хор, но вскоре отказалась от всего, возомнив в обиде, что Евгения Андреевна грустна и одинока от дворянской гордыни своей и не чета она им, простым, малообразованным людям.
Евгения Андреевна же только довольна была своим одиночеством, читала французские книги и ждала, тягостно ждала возвращения домой, тоненькая и хрупкая, как девочка, забиваясь куда-нибудь в угол сырого и холодного дома, и все назойливые заботы родни обращались теперь на Мишу.
Кто только не трепал по голове его, не усаживал на колени и не предлагал ему длинных орловских леденцов, яблок и медовых пряников!..
Всего этого уже мало осталось в городе, и тем более дороги были эти купеческие угощения. Дочери и сыновья купца попеременно читали ему сказки, как псалмы, и пели колыбельные песни над его кроватью, обычно оканчивавшиеся одним и тем же припевом:
И купец, не зная горя,
Потрясал мошной.
Они раскладывали перед ним ассигнации, как карты, желтые и синие, не раз виденные им у отца, звенели серебром и рассказывали об охотнорядцах в Москве, выкупивших у губернатора свободу для одного промотавшегося драгунского офицера. Во всех их рассказах и притчах звучало наивное и упорное желание вселить в мальчика зависть к купцам или хотя бы уважение к ним, отнять его от непонятного им мира книг и книжных домыслов. Мальчик засыпал в некотором смятении от их рассказов, беспомощно посматривая на мать, на дебелых, раскидистых в плечах нежданных своих нянек, а просыпался при утреннем перезвоне колоколов, гулко отдававшемся в комнате: в церквах вымаливали победу и спасение — французы уже входили в Москву.