Глинка
Шрифт:
«Капитан-Недоросль, да еще в отставке, — писал он о себе, — таким ли вы хотели меня видеть, внимательнейший мой родитель? Отныне стремлюсь к книгам и уединению в деревню нашу, где впервые прозрел, на что я в делах способен».
Скромность, впрочем, входила в достоинства двадцатилетнего отставного капитана. В действительности был он начитан, пытлив и среди старших своих братьев, более любивших государеву службу, отличался, по мнению знакомых, простотой и завидной изящностью манер, несколько женственных, по идущих ему.
Шмаковская
Фекла Александровна сперва относилась к этим новшествам снисходительно и втайне любовалась молодыми, когда просиживали они часами в гостиной за чтением Руссо и Вольтера, но однажды заявила им:
— Не пойму я вас. Что-то вы, как божьи странники на земле, как голуби на крыше… Все витаете где-то. Крестьян не порете, на людей никогда не крикнете. А если посягнут они на вас, на землю, на богатства?
— С чего бы им? — произнесла Евгения Андреевна, удивленно подняв кроткие большие свои глаза.
А Иван Николаевич сказал, стараясь казаться строгим:
— Соседи говорят, что в Новоспасском мужиков не порют, и правильно! Меньше обиды — меньше вражды!
Фекла Александровна рассердилась:
— Не пристало нам холопской вражды бояться, и помнить следует, что мужика голодом и холодом возле себя держать надо, а не милостями, не добротой. Книжки ваши с годами к такой вольности приведут, что управу на мужика забудете, не справитесь с ним. Сейчас уже на барщине лепятся. А что касается порки, — она сверкнула глазами, — пусть соседи о пашей доброте говорят, а я вечером Федьку Чухляева так кнутом в сарае выпороть велела, что еле водой отлили.
— Где он, маменька? — вскочила Евгения Андреевна.
— Где? — повторила старуха. — Али к нему побежишь?.. Ты, милая, что-то очень разумной стала. Жить на свете — не книжки читать: не книжки, милая, барскую породу красят. Свой ум надо иметь и нечего власти над мужиком бояться, а ты боишься. И ты, капитан, перед мужиком душою трусишь! — заметила она сыну.
— Как бы ни было, маменька, я прошу вас мужиков не пороть, — твердо сказал Иван Николаевич.
И тут же виновато шепнул жене:
— Маменьку нельзя судить… Все мы в ее власти!
Евгения Андреевна растерянно поглядела на него и отвела взгляд: боится матери или не хочет ей перечить при жене? Может быть, уйти ей к себе, пусть спорит с матерью наедине, пусть докажет ей!..
Старуха еще долго отчитывала молодых и потом пошла жаловаться Николаю Алексеевичу:
— Наследник Алексей, сын Петра, передавали, таким был, блаженным, а Петр как поступил с ним… Ты же сына без наставлений оставил. Ты что ему дал: лес, угодья, а характер?
Секунд-майор все чаще дремал в кресле, успокоенный старостью, и почти пе внимал ее жалобам. Но сейчас он прикрикнул на старуху, несказанно удивив ее этим:
— Молчи! Дай детям жить, как хотят!
Больше она почти пе заговаривала с ним о сыне и невестке, немного подобрела к ней, когда Евгения Андреевна родила сына. Были у Евгении Андреевны девочки-погодки, по девочек не баловала и редко присылала им со своей половины какой-либо гостинец.
Мальчик вскоре заболел. Вызванный из Ельни доктор, боясь Феклы Александровны, тайно уехал к себе, открыв Ивану Николаевичу, что младенца не вылечить. Что за хворь напала — не пояснил, сказал: простуда. Он умер.
В доме стало тихо на долгие месяцы. Изредка сядет Евгения Андреевна за старенький клавесин и вечером в полусумраке под треск оплывающих свечей сыграет Моцарта. Иван Николаевич тут же, притулившись к ломберному столику, проверяет какие-то счета или читает помещичий листок, издаваемый в Смоленске, входя в заботы губернии.
Но на следующий год в мае Евгения Андреевна родила второго сына. Священник нарек ребенка Михаилом, и, едва оправилась она от родов, бабушка изъявила свою непреклонную волю:
— Сына беру к себе! Не уберегли первого, не убережете Мишу, пеняйте на себя. Не могу вам внука доверить.
И унесла его наверх, где уже суетились сенные девушки и стояла, как напоказ, дородная кормилица в бусах, в кокошнике, в расшитом полотняном платье.
Евгения Андреевна пробовала было возражать, плакала, жаловалась на Феклу Александровну мужу.
Иван Николаевич рассудил:
— Спорить с матерью трудно. И, знаешь, в ее руках надежнее, — а ведь Миша никуда не уйдет от нас, никуда…
Он не понимал обиды Евгении Андреевны и томительного желания ее самой пестовать сына.
Мальчика не выпускали лет пять из бабушкиной половины. Однажды, переваливаясь, выбрался он в нижний зал, мягко скатившись с лестницы и не почувствовав боли в пышной своей шубке. И тут в зале, рассказывали, увидел он сестренку свою, Полю. Девочка играла на паркете с куклой, и ему представилось, что мать ее, должно быть, повариха или его няня… Он подошел к ней и спросил:
— Ты чья, нянина?
— Маменькина, — ответила девочка, — а ты?