Глинка
Шрифт:
— Музыкант из Петербурга любит наши кобзарные песни! — осторожно сказали ему.
Он задумался, и на лице его мелькнуло выражение растерянности.
— Может ли быть, чтобы человек служил и царю и народу? — промолвил он, ник кому не обращаясь. — Железняк-то, помните песню о нем, смеялся над таким…
Кобзари молчали. Им самим было непонятно поведение царского капельмейстера, но хотелось верить в необычное, в то, что приезжий с чистой душой обращается к ним, а что касается царя и Железняка, не может ли Вересай хоть на время забыть о распрях с господами, о царе…
Но сказать ему это не смели.
И
— Богат музыкант-то? Собой видный, слуг много с ним? Известно, от царя бедный не явится.
— Небогат, говорят, собой мал, ростом в нашего Физульку, а поет — заслушаешься!
Кобзари рассмеялись. Кирилл Физулька — он отсутствовал — был самый невидный из них, тщедушный старичок, пользующийся в цехе всякими поблажками по слабому своему здоровью.
— А что до песни, — с удивившей Улю осведомленностью продолжал Федько, — так передают, будто сам он сочинил музыкальную драму, которую ставят в императорском театре. Поют в ней о русском мужике, спасшем царя и обманувшем ляхов! И поют, как никогда о мужике не пели!
— Скажете вы! — протянул Остап недоверчиво. — Послушать вас, так не царь, а Гонта да Железняк того музыканта должны были слушать. И чего только не придумают в народе!
— Правда же, Остап, не врут люди! — обронили старики.
Федько, боясь разгневать Вересая, сказал:
— Ты старший, нам тебя слушать. Вчера опять слышал, будто сзывает он к себе кобзарей, и из самой Киевщины они к нему идут.
А пастух так и не отважился спросить о чем-нибудь Вересая. Он перекинулся взглядом с Улей и шепнул ей:
— Все же сходить бы к музыканту. Может быть, возьмет? Сам архиерейский регент голос мой хвалил.
Уля молчала. Спор занимал ее, но здесь, при людях, она во всем держала сторону мужа. Посторонний мог бы подумать, что присутствие слепцов не должно ни в чем ее сдерживать, они ведь не могут наблюдать за ней. А для Ули все они были «зрячие», ведь они могли догадаться о тайных ее мыслях. Долгая жизнь со слепыми сделала ее чуткой к самым сокровенным помыслам их. Для нее, как и для Остапа, они были воины, ратники невиданного в мире ополчения песенников. Она гордилась мужем и как-то сказала ему: «Ты же… войсковой хорунжий, со всей губернии слепых казаков в твоем полку до трехсот наберется». Он усмехнулся, но промолчал.
В народе уже вошло в привычку сравнивать кобзарей с воинами, не ему и не Уле принадлежало первым это сравнение. И жили кобзари одним коштом. Обычаи музыкантского цеха соблюдались всеми. Не одна ли Уля принимала от слепцов медные пятаки, отдаваемые ими на нужды цеха? Не ее ли называл Остап при людях слепецким поскрабием, то есть казначеем?
Она заметила, как нехотя, горестно согласились все с Вересаем, не пытаясь больше заговорить о музыканте. Но именно эта их уступчивость настраивала Остапа по-иному, рождала в нем сомнение в собственной правоте. Не из запальчивости ли поносит он этого приезжего музыканта? И что все же за человек появился в губернии и созывает кобзарей?
— Уля! — неожиданно крикнул он. — Подавай сапоги да чистую свитку.
И сказал гостям пристыженио:
— Пойду-ка
— И то правда! — скрывая радость, поддакнул Федько. — Долго ли ходить будешь? Ждать ли тебя?
— Как бог даст. Хату берегите! — строго сказал Вересай, подхваченный за руки Улей. Она увела его за ситцевую занавеску к высокой кровати, застеленной солдатским одеялом, туда, где на стене висела, словно выставленная напоказ рядом с дедовской саблей, вышитая ею праздничная, ярко-белая рубаха.
…Часом позже он брел уже по шляхту тем неторопливым, словно бы усталым шагом, которым сохраняют силы привычные к странствованиям кобзари. Рядом неслышно ступала Уля, подняв увенчанную косами голову и сторожко прислушиваясь к скрипу чумацких телег и «таканью» аистов. Она, его поводырь, жена и «дорожная лукавица», как прозвали ее в усадьбах, должна знать обо всем, а от нее никто лишнего не услышит. Ведь вела она Остапа Вересая, кобзарного хорунжего, которого слушали в Киеве, в ученых домах и на полковых сборах.
Пел Остап о Хортице, о Сечи, а кто поет о ней с тех пор, как посадили в Хортице картофель в поруганье над Сечыо? Не те кобзари-«сумники», что у церквей трутся, похорон да поминок ждут, а лишь его, Вересая, ученики. Вела Уля Остапа к петербургскому музыканту и втайне размышляла о том, что это за человек, который в тысячу раз славнее ее мужа и, по словам кобзарей, самый большой песенник.
К этим размышлениям ее толкали не ревность пли боязнь, а то светлое и чистое любопытство к миру, которое всегда охватывало Улю, стоило лишь ей выбраться на шлях из ветхого своего дома. А в мире она давно приняла необходимость страдания, меньше всего надеясь на какие-нибудь нечаянные радости, но сейчас хотела бы заранее знать: что принесет Остапу свидание с музыкантом, к чему подготавливать мужа? Помимо этого, ее попросту интересовало: споет ли приезжий музыкант лучше ее Остапа? Русских песен она почти не слышала в деревнях, песни же, исполняемые в помещичьих хорах, чаще всего отпугивали неуловимостью мелодий и непонятностью слов.
Они отдалились от шляха и вошли в небольшую деревню с покосившейся церквушкой, на почерневшем кресте которой с неправдоподобной цепкостью лепилось воронье гнездо. Вересай намеревался зайти к знакомому дьячку. В сумке он хранил рукописный лист, оставленный ему прохожим школяром, и теперь хотел, чтобы дьячок прочитал ему написанное. Уже доносились запахи жилья — хмеля, кизячной золы и шкварок. Хаты, крытые по-польски, снопиками, забелели в темных, огороженных плетнями садах. Среди них — небольшая, выходящая окнами на улицу, хата дьячка Середы. Возле окон стояли два слепца и тянули «Лазаря». Потом, кланяясь, спрашивали в одни голос высунувшегося к ним из окна дьячка:
— Здоровы ли будете?
— Здоровы, — басисто отвечал дьячок.
— Здоровы ли в ноги?
— Здоровы.
— Здоровы ли в руки?
— Здоровы.
— Не было ли тяжелых снов у вас?
— Не было.
— Не приходил ли во сне беглый монах за подаянием?
— Не приходил! — терпеливо отвечал дьячок, зная, какое скверное предзнаменование в таком сне, и пе видя возможности спастись от назойливости слепцов.
Но, увидя кобзаря, обрадовался:
— Остап, уйми их! Надоели так, что беглому монаху рад станешь!