Глинка
Шрифт:
«По нашему мнению, — писал критик, — чтобы оценить оперу г-на Глинки без всякого предубеждения, pro et contra, должно сначала рассмотреть, из каких элементов составляется народность в изящных искусствах. Песня простолюдина может быть родником целой оперы?.. и хотя в русских песнях и есть особенность в сравнении с песнями других народов, но из этого еще нельзя заключить, что русская песня может быть растянута на целую драму, которая требует всех средств и орудий искусства… Зачем же придавать такую важность народной песне?.. На произведение его, Глинки, должны смотреть с двух сторон: 1) в отношении к русской музыке и 2) к европейской. В первом случае он талант первой величины и заслуживает полного внимания
— Стало быть, пусть решит время, — повторял Глинка, — Ну что ж. Время — судья мудрый!
Николай Полевой сообщал Верстовскому в январе 1838 года:
«Глинка и другие собрались было издавать при «Пчеле» особые музыкальные прибавления, но время уже было упущено».
Об издательских планах Глинки толковали разное, чаще всего связывали их с именами Одоевского и Вяземского. Впрочем, где же, если не в журнале, можно было узнать о воззрениях Глинки на музыку? В издаваемой Кукольником «Художественной газете» Глинка не выступал, а на предложение «Пчелы» написать статью о русской музыке ответил: «Придет время — напишу».
Говорили в музыкальных кругах столицы, что Глинка замыслил писать ораторию совместно с поэтом Соколовским, передавали о его влечении к эпическому жанру, о необходимости после постановки «Ивана Сусанина» «найти свое место» операм Верстовского и Бортнянского…
Верстовский считал себя ушедшим иыие в «гарнизонный отряд», «в запас». Приятель Мельгунова, Януар Неверов, обидел его в своей статье об «Иване Сусанине». По мнению критика, лучшие произведения Верстовского «Вадим» и «Аскольдова могила» «суть не что иное, как собрание большею частью прелестных русских мотивов, соединенных немецкими хорами, квартетами, итальянскими речитативами».
Многие прочитали в столице повесть «Любовь музыкального учителя» Карло Карлини и искали теперь ответа на все беспорядочно и горячо сказанное в ней о музыке и о композиторах в России. Автор пожелал быть неизвестным, и повесть эту приписывали сочинительству Сенковского, Арнольда, Одоевского, не смея, однако, ничего утверждать…
Герой повести «на великолепной площади перед каким-то дворцом видит два портрета, которые несут люди, один из них — портрет артиста, именитого, но без души, другой назван «Кашиным», возноcителем русских национальных песен».
— Ты не можешь долго молчать, ты должен сказать свое слово о том, что считаешь главным в искусстве, — уговаривал Кукольник Глинку в разговоре об этой повести.
— Но что мне до этих споров, они ведь во многом праздные! — возражал Глинка.
— Но ты напишешь о себе!..
— Еще одну оперу! — ответил Глинка смеясь.
И тут же согласился с Кукольником:
— Конечно, сказать обо всем этом нужно, но постой, «придет время — напишу».
Так отвечал он и другим, но знал, что время придет и круг друзей поможет сказать ему о музыке!..
Средств не хватало, и Глинка воспользовался приглашением Львова занять место капельмейстера в императорской капелле. Приглашение это, собственно, было объявлено ему от имени царя, и не принять его было бы обидой двору.
Когда-то Рылеев писал Пушкину: «Сила душевная слабеет при дворах и гений чахнет». Глинка слышал об этих словах, вспомнил их, усмехнулся…
Теперь он должен был заниматься царскими певчими, отвечать за их провинности, за их безразличие в пении, замеченные государем, ведать набором новых «голосов» и даже ездить в южные губернии набирать певчих. Поездки эти, впрочем, отнюдь не будут ему в тягость и во многом скрасят его «полупридворное» положение.
— 1838—
В обители сердца
Украина — обетованная земля моего сердца.
Глинка
1
Май 1838 года был на Украине необычайно для этой поры сухим и жарким. Коляска, в которой ехал Глинка по тракту, ломалась столь часто на ухабах и колдобинах, а зной палил до того, что возница не раз оборачивался к измученному качкой седоку и участливо спрашивал:
— Не подождать ли, барин, дождей? Дожди дорогу смягчат, и нам будет легче.
— Да ведь где они, дожди-то?.. — оглядывал Глинка безоблачное жаркое небо. — Отчего, спрашиваю, дождей ждешь?
— Как отчего? Май, барин. Май без дождей — что народ без бога.
— Ишь ты! — изумлялся Глинка поговорке его. — Стало быть, нельзя без бега-то!
— Шутишь, барин, да не пристало шутить тебе: говоришь еще, что к архиерею едешь, по церковному делу.
Глинка сидел в коляске, маленький, потный, а вокруг него, на сиденье и под ногами, торчали запасные колеса и ломаные, которые возчику было жаль бросать. Дождей не было, и коляска их, с верными и вслепую, казалось, бредущими конями, двигалась уже не по тракту, а по степи, сокращая себе путь. И не одни они выбрали себе новую колею в необъятном этом степном бездорожье. С пыльного и разбитого шляха сворачивали сюда почтовые тройки и помещичьи брички. Встречались им громадные дормезы, запряженные в десять — двенадцать лошадей, похожие на хаты, поставленные на колеса. Над ними крутился дымок, тянуло от них самоварным духом, смешанным с запахом трав. Волы везли телеги с пушечными ядрами, и рядом вышагивали стрелки, разомлев от жары, глядя с ненавистью на капрала своего, сидящего, раскинув ноги, на ядрах.
Попадались на дороге у верстовых столбов белые столики с образами под соломенным навесом, на столиках — крашеные пасхальные яйца в коробах — угощение путникам от неведомых, но добрых поселян. Стаи птиц — благодетельницы, как звали их в народе, летели на саранчу, заполняя край неба, и возчик Глинки истово крестился, следя за ними. На холмах кое-где тяжело поворачивались крылья мельниц, и тут же на погостах раздувались на ветру белые рушники, привязанные к черным, полусгнившим крестам. Но чаще всего перед взорами путников расстилалась одна пустынная степь, заполонившая пространство и как бы разделенная курганами. Наезжали, бывало, копи на старые, поломанные фальконеты и мечи — следы Запорожской Сечи, на голые, оббитые ветром черепа, не замеченные возчиком.
— Ох, грех какой! Что-то будет с нами? — говорил возчик, услыхав сухой хруст костей под колесами и быстро крестясь. — Трава низкая, иначе бы не проехать, но и то, вишь, человека в ней не видать!
Наконец на двенадцатый день пути пересекли они степи и приблизились к селениям. Что-то успокаивающе родное было теперь в тополевых рощах, в чистых мазанках, окруженных качающимися на ветру молодыми садами, и, казалось, как-то особенно по-хохлацки стоит здесь на одной ноге аист в гнезде своем, на колесе, надетом па высокий столб. От всего здесь веяло благодатной простотой, соединенной с грустью, и Глинка настраивался на тот мирный, дремотно-песенный лад, который сулил успокоение и раздумье.