Глинка
Шрифт:
Да, Бетховен!.. — пробормотал Глинка, входя в переднюю.
— Что Бетховен? Он вас обидел?..
Глинка досадливо улыбнулся и не ответил.
Не всегда наивность бывает мила, а невежественность подчас и оскорбительна.
Он хотел забыть происшедшее, но не мог, тем более после того, как жена простодушно сказала матери:
— Я подумала, что Мишеля обидел какой-то Бетховен, а оказывается, это был композитор, и уже умерший.
И вдова умилилась:
— Маша, ах, Маша, ты совсем еще дитя. Как с тобой должно быть хорошо
5
По тихим коридорам Зимнего дворца дежурный штаб-офицер проводил Глинку к Жуковскому. Сумрачный отсвет фонарей падал с площади в пустые анфилады комнат, занятых воспитателем цесаревича и великих княжон. Пушистый ковер на полу делает неслышными шаги. Только портреты на стенах. Жизнь приближенных ко двору и давно сошедших в небытие представлена в них. Лукавец Суворов, весь в движении, с головой словно в птичьем пуху, готов выпрыгнуть из рамы. Офицер удаляется, и Глинка один ищет в этих комнатах хозяина квартиры. Низенький сонный лакей с лицом иезуита встречает Глинку в гостиной и ведет к кабинету.
— Входи! — говорит Жуковский. Он почти всем, кто моложе его, говорит «ты». В черном шелковом халате, полный, медлительный, со сложенными на груди руками, он издали похож па капуцина. Только у него близорукий пристальный взгляд, большая лысеющая голова и осанка сановника. Впрочем, достаточно побыть с ним некоторое время, чтобы убедиться, что все это «для двора» принятое на себя, во многом уже вошедшее в привычку, а на самом деле в нем бьет через край милая, добрая веселость и непринужденность во всем. И что-то от хитрого деревенского бурмистра есть в этом сановнике.
Из темного угла встал навстречу Глинке чопорпо строгий, подобранный Одоевский и церемонно поздоровался.
Глинка знал уже, что дома у себя Одоевский более прост и любезен, чем во дворце, и что этикет требует, находясь здесь, у Жуковского, держаться строго и «возвышенно».
Но Жуковский сам устраняет эту, казалось бы, неизбежную тяготу, подводит Глинку к фортепиано и говорит:
— Давно скучаю но тебе. Привыкаю к твоей музыке. Представь себе: привыкаю! Пушкину говорил о тебе, он согласен. Романсы твои превосходны, через них и слава идет, по ведь оперу ты задумал. Это правда?
Глинка коротко повторил то, что уже не раз говорил о своих планах, при этом покосился на Одоевского: не осудит ли, будто выпрашивает что-то.
— Сюжет нужен, либретто нужно, Василий Андреевич, — говорил Глинка. — Но где же взять либретто и либреттиста?
— Так вот же, непутевый какой, — с добродушным упреком начал Жуковский. — Сам сюжет к тебе просится, и говорили ведь тебе о нем, а ты мешкаешь! Вот и Загоскину я писал. Тоже чего-то медлит. Об «Иване Сусанине» говорю.
— Сколько уже «Сусаниных» было, — с грустью сказал Глинка, — а главное, Василий Андреевич, самого Сусанина, парода в его образе, так и не рисовал никто.
— Тем
— Я, Василий Андреевич, подвиг Сусанина иначе мыслю!.. — тихо, но внятно промолвил Глинка. Он вспомнил, но не решился сказать о «Думе» Рылеева. — И ежели имеете в виду то, что Загоскину предлагали, то не сумею я с должным смирением тому замыслу потворствовать. Я бы душу простолюдина возвеличил, а в нем и народ наш…
— Ну вот и сочиняй!
И Одоевский счел возможным вмешаться в разговор, могущий вызвать отчужденность в отношениях Жуковского и Глинки:
— Музыке суфлер не нужен. Вы, Михаил Иванович, подлинно народный и притом героический сюжет имеете. И человек вы во всем оригинальный. Вам ли бояться банальности?
Живые, быстрые глаза Глинки прояснились. Румянец выступил на щеках. Преодолевая неловкую свою радость и боясь еще полностью поверить в то, что ему говорили, он взволнованно спросил Жуковского:
— И вы, Василий Андреевич, так думаете?
— Только так, милый мой, только так! — не давая себе труда разбираться в том, что беспокоит композитора, подтвердил Жуковский.
И засмеялся:
Пушкина Карамзиным не прельстишь. А Шишковым и подавно! И со мною не заставишь его согласиться. Так думаю. Берешься, что ли?
Глинка тихо кивнул головой. И спросил:
— А либреттист кто?
— И об этом я подумал, — ответил Жуковский. — Нужно будет — Розена пригласим. Но сам я обещаю тебе написать хотя бы часть, — поправился он, — Сам помогу.
— Может ли Розен? Не больно он русский язык знает, да и по духу своему ему бы бутафории делать! — начал было возражать Глинка.
Но Жуковский огорченно перебил:
— Опять ты, кажется, не согласен с нами!
И Глинка смирился.
На следующее утро Жуковский послал Пушкину записку: «У меня будут нынче к вечеру, часов в десять, Глинка, Одоевский и Розен для некоторого совещания. Ты тут необходим. Приходи, прошу тебя. Приходи непременно».
Пушкин не мог быть вечером. Он вбежал днем к Жуковскому, опережая идущего следом за ним офицера, и, кинув на диван плащ, быстро спросил:
— С Глинкою, что ли, это «некоторое совещание»? Об опере?
Василий Андреевич сказал, радуясь его неурочному приходу:
— Садись, душа моя, садись.
И захлопотал около него, став сразу как бы и меньше ростом и проще в движениях.
— Не прикажешь ли вина, фруктов? Нет? Откуда ты спешишь? Лошадей отпустил? Ну ладно, моих возьми. Я знаю, ты так часто спешишь, и я благодарен тебе, что ты откликнулся. Да, без тебя нельзя, Розена и Одоевского мало. Что я затеял? А помнишь, ты писал Гнедичу о том, что ждешь от него эпической поэмы. Тень Святослава, говорил ты, скитается невоспетая. А Донской? А Ермак? А Пожарский? История народа принадлежит поэту! Помнишь?