Глинка
Шрифт:
Петербуржец Глинка, каким по праву считал он себя, ибо Смоленск и Ельня не могли же соперничать с северной столицей, второй раз приезжал в Москву и по той же единственной сюда дороге. Он проехал Новгород, Крестцы, Яжелбицы, Валдай, посетив, кстати, завод, поставлявший всей России колокольчики, Зимогорье, Тверь и наконец добрался до Новинского бульвара в Москве, где квартировали Мельгуновы.
На этот раз он пристально знакомился с Москвой. Здесь не было Волконской и «не принимали» многие салоны, делавшие раньше честь городу. Но сейчас Москва — средняя, мелкопоместная, если судить по-деревенски, — больше притягивала к себе Глинку. «Не зная ее, не напишешь о народе, — думал он. — Пусть Петербург — «пробный камень» человека — так заявил Белинский. И пусть неотъемлемо его отрезвляющее свойство, Москва
И как ни много слышал Глинка разного об этих двух городах, оказавшись у Мельгунова, его примирил с обеими столицами бойкий портрет их, написанный в одной безымянной тогда, предложенной ему хозяином дома литераторской статье:
«Петербург весь шевелится, от погребов до чердака: с полночи начинает печь французские хлебы, которые назавтра все съест разноплеменный народ, и во всю ночь то один глаз его светится, то другой; Москва ночью вся спит и на другой день, перекрестившись и поклонившись на все четыре стороны, выезжает с калачами на рынок. В Москве все невесты, в Петербурге все женихи. Петербург наблюдает большое приличие в своей одежде, не любит пестрых цветов и никаких резких и дерзких отступлений от моды; зато Москва требует, если уж пошло на моду, чтоб во всей форме была мода: если талия длинна, то она пускает ее еще длиннее; если отвороты фрака велики, то у ней — как сарайные двери. Петербург — аккуратный человек, на все глядит с расчетом, и прежде, нежели задумает дать вечеринку, посмотрит в карман; Москва — русский дворянин, и если уж веселится, то веселится до упаду и не заботится о том, что уже не хватает больше того, сколько находится в кармане; она не любит середины. Москва всегда едет, завернувшись в медвежью шубу, и большею частью на обед; Петербург в байковом сюртуке, заложив обе руки в карман, летит во всю прыть на биржу или в «должность». Москва гуляет до четырех часов ночи и на другой день не подымается с постели раньше второго часа; Петербург тоже гуляет до четырех часов, но на другой день как ни в чем не бывало в девять часов спешит в своем байковом сюртуке в присутствие. В Москву тащится Русь с деньгами в кармане и возвращается налегке; в Петербург едут люди безденежные и разъезжаются во все стороны света с изрядным капиталом. В Москву тащится Русь в зимних кибитках но зимним ухабам сбывать и покупать; в Петербург идет русский народ пешком летнею порою строить и работать. Москва — кладовая: она наваливает тюки да вьюки, на мелкого продавца и смотреть не хочет; Петербург весь расточился по кусочкам, разделился, разложился на лавочки и магазины и ловит мелких покупщиков. Москва говорит: «Коли нужно покупщику — сыщет»; Петербург сует вывеску под самый нос, подкапывается под ваш пол с «ренским погребом» и ставит извозчичью биржу в самые двери вашего дома. Москва не глядит на своих жителей, а шлет товары во всю Русь; Москва — большой гостиный двор; Петербург— светлый магазин. Москва нужна России; для Петербурга нужна Россия. В Москве редко встретишь гербовую пуговицу на фраке, в Петербурге нет фраков без гербовых пуговиц. Петербург любит подтрунить над Москвою, над ее неловкостью и безвкусием; Москва кольнет Петербург тем, что он не умеет говорить по-русски. В Петербурге, на Невском проспекте, гуляют в два часа люди, как будто сошедшие с журнальных модных картинок, выставляемых в витринах, даже старухи с такими узенькими талиями, что делается смешно; на гуляньях в Москве всегда попадется в самой середине модной толпы какая-нибудь матушка с платком на голове и уже совершенно без всякой талии».
— Глинушка, ты допрашиваешь меня о Москве так, словно перед тобой вторая, неведомая тебе Италия, и ты о Москве сам писать хочешь! — восклицал Мельгунов.
— Что ж, может быть, и потому…
— Постой, в чем связь твоего музыкального замысла с… Москвой?
— А почему бы не написать оперу по «Марьиной Роще» Жуковского? Ты знаешь это предание?
— Вот что! И хотя то Москва древняя, — ты не можешь миновать Москвы сегодняшней…
— Не смейся. Те люди, с которыми ты видишься — Герцен, Станкевич, — интересуют меня… Но, впрочем, моя музыкальная пьеса не будет относиться к древности, она лишь возьмет тот сюжет.
— «Марьиной Рощи»?
— Ты смеешься? Я ехал к тебе и перечитывал
— Да, но это ведь не так…
— И надо, чтобы смерть Марии была не столь банальной. И вообще Мария должна быть другой!
— Тебе надо тогда переделать по-своему все произведение, — смеялся Мельгунов. — И оно, как Тришкин кафтан, полезет по швам, лишь ты захочешь его заново кроить. Сентиментальное не может стать новым!
— Но ведь музыка живее текста… Впрочем, Николай, ты прав: она очень сладка, эта «Марьина Роща», и характера подвигов в ней не создашь! И народа пет в этом произведении. Как жаль!
Больше они к этому разговору не возвращались. Глинка жил в Москве до августа и каждую субботу проводил в кругу московских литераторов и композиторов — приятелей Мельгунова. Иосиф Геништа исполнял здесь свой романс на слова Пушкина «Черная шаль». Хозяин дома замечал, что Глинка был оживлен и радостен, когда гости были приятны ему, и сразу же замыкался, чуть кто-нибудь из них становился в чем-нибудь груб. И обнаружилось, что играть на рояле и петь Глинка мог, только лишь если чувствовал, что в кругу гостей нет людей, не верящих в его силы. Иначе голос его срывался и лицо темнело в раздражении.
— Ты во всем «мимоза», — говорил ему Мельгунов. — Не только здоровьем, по и нравом. Не подумай, что хочу сказать — бесхарактерен. Отнюдь нет, и в себе ты уверен, я знаю, но можно ли мнить, что все вокруг должны быть добры и понятливы.
Гости Мельгунова, впрочем, сходились в мнении о высоком мастерстве композиции и игры приехавшего из Италии «новичка».
Пытаясь возражать па замечания Мельгунова, Глинка лишь нехотя тянул:
— Ну да! По ведь на непонятливых одна управа: не играть им и не спорить с ними!
Навестил он и дядюшку Сергея Николаевича в доме его па Неопалимых Купинах. Вежливость требует того, да ведь и у Сергея Николаевича свои книжные и рукописные богатства народных сказаний и былей. Почем знать, может, расскажет что-нибудь полезное для сюжета оперы. Он ведь, Сергей Николаевич, в обширной своей «Русской истории в пользу воспитания» повторил предание об Иване Сусанине…
Дядюшка принял тепло, радушно, но показался тем «архивным» к старости радетелем за народное благо, которых без видимой пользы много стало в ту пору па Руси, а «народность» его слишком официальной…
3
К этому времени он выглядел истым чинным петербуржцем, не без щегольства в костюме и с прочными, уже сложившимися и строгими привычками. Лишь изредка, когда оживлялся в споре, в игре или находился среди друзей, юношеская живость и порывистость движений делали его необычайно простым и открытым. В эти часы он радовался каждому Дружескому слову и до самозабвения был весел и заражал других отроческой своей веселостью.
Черные бакенбарды тонкой полоской обрамляли мягкий овал его лица, волосы на голове топорщились хохолком, а светлые, ушедшие в себя глаза немного косили.
Вернувшись из Москвы, он жил в Петербурге на Конногвардейском бульваре у родственника своего Алексея Степановича Стунеева — начальника юнкерской школы. Жизнь шла размеренно, овеянная печалью утрат и строгостью композиционных раздумий.
Умер Штерич, предчувствовавший в Италии близкую свою кончину. Изредка писала Дидина — сдержанно о себе, пространно о Милане. Читая ее письма, Глинка проникался всей глубиной этой ее молчаливой сдержанности, ее страдающей и одинокой нежности к нему.
Петербург казался строг, и в самой строгости его было что-то неразменное, цельное, настраивающее к работе. Правду говоря, Глинке наскучила Москва своей пестротой за два проведенных там месяца. Да и впервые, пожалуй, сталкивался он теперь один на один с жизнью, входя в нее заново в Петербурге, зная, что не может больше рассчитывать на помощь отца и не подопечен родителям.