Глобальное потепление
Шрифт:
— Какого Юрия Владимировича? — машинально переспросил Ливанов.
И, выговаривая непривычно длинное имя-отчество, уже понял: Юрка Рибер. Заорал в трубку раньше, чем мальчик начал объяснять:
— Что у вас там случилось? Только по пунктам, четко!
По пунктам, конечно, не получилось. Получился путаный, сбивчивый, на грани истерики и за гранью срыва, мутный поток сознания, монолог без иных знаков препинания, кроме многоточий. Из которого медленно и постепенно, перебивая и прикрикивая, уточняя и переспрашивая, Ливанов в конце концов более-менее выяснил, что же произошло.
Они нашли капсулу.
Мальчик Андрей не помнил, кто начал первым. Помнил, именно Колька громче всех орал, что, мол, капсула принадлежит нашей, то бишь их стране, про чемодан, вокзал и Соловки, про истинный свой патриотизм, старые счеты и непримиримость к чужеземным северным мордам. Его зарезали уже потом, когда завязалась общая драка, дайверская поножовщина без правил и ориентиров, но Юрку Рибера убили раньше, и второго студентика, Антона, тоже. И ржавая база сотрясалась и дребезжала от прыжков, падений и ударов — и наконец не выдержала, лопнули тросы, распалась хлипкая конструкция, посыпались в воду ящики, блоки, канистры, покрышки, люди и трупы, и ему, Андрею, только потому и удалось спастись… Нет, он не знает, что стало с капсулой. Он не хочет знать, что с ней стало. Он хочет домой.
— Записывай, — сказал Ливанов; продиктовал несколько номеров своих банановых знакомых, включая издателя Пашу и под конец еще Севу, журналиста, умного толстого мужика, который брал у него интервью в аэропорту. — И я скоро приеду сам. Очень скоро. Держись.
Завершил звонок и блуждающим взглядом обвел вестиблю, цепляясь за притихшую Лилю, за телеэкран со слепящим салютом в чернильном небе, за пустые плошки глаз девушки за стойкой. Самого страшного еще не произошло. То, что случилось там, в Банановой, лишь старт, пуск, точка отсчета. Теперь оно развивается, растет, раскручивается по лезвийной спирали — самое страшное. И ничего уже не спасти.
Но он еще не был уверен. Еще оставалось получить ответ на последний, единственный вопрос:
— Девушка, номер восемь… туда поднимались вот сейчас, сегодня вечером?
Она повернула к нему приветливую улыбку, в то время как глаза не отрывались от экрана с кинозвездными ликами и салютом:
— Восьмой съехал. Женщина с четырьмя детьми, да?
— Не узнаешь, что ли? Денис. Ну Мигицко. Ты уже едешь, ага, это хорошо, что ты едешь. Как только, так сразу к Михалычу, поняла? Юлька?! Зайди к шефу, говорю. И не обижайся на него, слышишь, он все-таки человек военный, как ему приказали, так и сделал. А теперь, сама понимаешь, кто-кто, а эти нам уже не приказывают… Ты меня вообще слышишь или нет?!
— Слышу, слышу. Я подумаю. Пока.
Поезд тряхнуло, и Юлька, отпустившая поручень, чтобы спрятать мобилку, чуть не полетела ничком на детей, а Славик таки полетел, свалился прямо на Костика, оба вскрикнули, но не подрались, хотя казалось бы. Старший брат медленно выпрямился, расставляя ноги между чьих-то кофров и сумок, младший подобрался, ужимаясь, словно стараясь занять еще меньше места на полке, забитой под завязку. Мишка захихикал было сверху, но осекся, прикусил губу.
— Я хочу пить, — тихо, без особой надежды сказала Марьяна, зажатая у окна.
— На станции, — пообещала Юлька. — Далеко доставать.
Поезд тащился со скоростью сытой гусеницы, картинки за окном не мелькали, а проползали неторопливо, будто слайды, видимые фрагментарно сквозь решетку чьих-то рук. На нижних полках общего вагона сидели по десятеро, на верхних лежали по трое, тулились под крышей на багажных, стояли в проходах штабелями, балансируя среди сваленных кое-как вещей. На частых и долгих стоянках все время подсаживался кто-то еще. Когда происходит такое, все почему-то сразу срываются с мест и едут невесть куда, не заботясь о направлении — пока еще можно уехать. Кто-то бежит из дому. Кто-то, наоборот, делает все возможное и невозможное, чтобы как можно скорее вернуться домой.
— Говорю вам, будут Соловки бомбить, — авторитетно вещал нервный очкастый мужчина. — Сто процентов, начнут с Соловков.
— Типун вам на язык, — отозвалась худенькая женщина в платке. — Ничего бомбить не будут. Не посмеют.
— Банановые не посмеют?! — расхохотался кирпичнорожий мужик с верхней полки. — У них же соображалка наперед не работает! Сначала пальнут, а потом посмотрят, сметь или не сметь. А Пиндосии только того и надо, и ракеты ихние нацелены…
— Чтоб я тут не слышал «банановые»!!! — заорал благим матом тихий до сих пор юноша, и Юлька вздрогнула, придвигаясь, насколько сумела, поближе к детям. — Это ваши, сволочи, соловецкие морды, развязали войну!
К счастью, юношу нашлось кому успокоить, погладить по головке, ненавязчиво заткнуть. В набитых вагонах, ползущих из одной неизвестности в другую, до драк не доходит, вон, даже у Мишки с Костиком. Какими полярными ни были бы разногласия, как много ни имелось бы делить одним с другими, нашим с этими, — здесь и сейчас мы в одной общей лодке, в душном общем вагоне. Всех нас роднит разновариантный, но цельный по сути страх: либо оказаться в центре возможной мишени, либо превратиться в заложника на вражеской территории, либо застать выжженную землю на месте дома. Если разобраться, нынешнее промежуточное состояние, изматывающе медленное, но все-таки движение вперед, наполненное ожиданием и смыслом — лучшее, что у нас сейчас есть.
А самое мерзкое, самое неприемлемое, дикое, не укладывающееся в голове — то, что никто ведь не удивлен. И в нашей, и в этой стране каждый в той или иной степени не то чтобы предвидел, но был в любой момент подспудно готов к чему-то подобному. Истинная трагедия убивает прежде всего своей несправедливой неожиданностью — а тут закономерность, катастрофическая, но ожидаемая и неотвратимая, как и глобальное потепление.
Нам теперь долго будет не до него. В конце концов, с этой данностью мы сжились уже давным-давно. А к настоящей, без дураков, войне, от которой, раньше или позже, все равно некуда было деться, пока еще не привыкли.