Глубинка
Шрифт:
— Не шуми, Оха, правда твоя. Я ведь почему все такое наворачиваю?.. Чтоб сглазу не случилось, чтоб стояли без всякого такого, понимаешь?
Довольный Дымокур решил перекурить этот больной разговор. Оторвал клок газетки, зажал в губах и стал разворачивать кишку кожаного кисета.
Спор их Котька слушал стеснив дыхание. И только теперь, когда отец категорически отвел от Москвы беду, он расслабился, пересел на порожек и откинул голову на косяк. Мать за прялкой потупилась, сидела, мертво опустив руки, будто отодвинулась от жизни. С пальца свисал оборванный конец пряжи, веретено
Осип Иванович взял у Дымокура кисет, начал готовить «козью ножку». Пальцы его подрагивали.
—Страте-ег, язви его, выискался. Прямо вылитый маршал Буденный, а не Удодов сидит тут, покуривает, — ворчал он, но уже мирно. — Дело в народе, Филипп. Другой бы давно лег и лапки кверху, а наш дюжит. С голодухи шатается, а стоит. За Россию стоит. Который раз ее из беды выволакиваем, кровью подплываем — Родина. Ты газеты не только раскуривай, а и почитывай иногда. Радио слушай, не паникуй.
Филипп Семенович согласно кивал, видно было — сам на сто рядов передумал то же, а что от себя предполагал, так это нарочно, чтоб выслушать обратное и успокоиться. Осип Иванович недоуменно разглядывал «козью ножку» — когда свернул, не заметил — и не стал прикуривать, отмахнулся, мол, ну его, горлодер твой.
— Ты, Оха, грамотный, все верно обозначаешь. А немцу холку намнем. Я своим на фронт так и написал: «Сукины вы сыны, Паха с Яхой, раз пятитесь. Боевой орден позорите, что семейству удодовскому назначен!» — Дымокур поднял глаза на карту. — Видать, пробрало, раз уперлись как следоват. Оно, конешно, не я один своих пропесочил, а все отцы-матери так же прописали.
— Я сынов не стыдил! — жестко сказал Осип Иванович. — А если ты своим так-то написал, бог тебе судья. Не сыны виноваты. Тут сила силу ломит. Ведь он, подлец, Европу на нас всю толкнул. А ты — орден! Так вас разэтак, сукины сыны…
Орденом боевого Красного Знамени, о котором упомянул Филипп Семенович, был награжден брат его, за штурм Июнь-Кораня, по-иному — Волочаевки. Брат поднял залегших под огнем на голом поле бойцов, первым ворвался на вершину сопки. Японцы и белогвардейцы штыками были скинуты вниз, но, изувеченный японской гранатой, брат прожил мало. Филипп рассудил так: раз оба в одном бою были рядом, к тому же и сам получил ранение в ногу, значит, право на орден имеет. И стал привинчивать его к пиджаку. Спервоначалу носил дома, осмелел и стал показываться на люди. Его слегка стыдили, посмеивались, а изъять орден никак было нельзя: выдан с правом хранения в семье. Отступились от Удодова: партизанил, ранен, ну и ладно, пусть носит на здоровье. Орден красивый, что его от народа в сундуке прятать.
Старики выговорились, сидели молча. Вкрадчиво постукивали настенные ходики, туда-сюда бегали глаза на морде нарисованной поверх циферблата кошки. В доме, полном людей, было тихо и оттого тревожно. Внезапно из черной тарелки репродуктора вырвалась песня и вымела из дома тишину. Дымокур будто очнулся, взялся за кисет, а Осип Иванович раскурил «козью ножку». Песня оживила и Ульяну Григорьевну. Она подняла веретено, затеребила кудель. Один Котька сидел все так же — откинув голову на косяк, будто спал.
— От твоих ребят письма справно ходют? — наслюнявливая языком самокрутку, спросил Дымокур. Осип Иванович, втягивая щеки, раскуривал свою «козью ножку», что-то мычал в ответ.
— Неделю уж нет, — ответила за него Ульяна Григорьевна и снова замерла, будто прислушивалась к кому-то внутри себя.
Осип Иванович тихонько сплюнул в ладонь крошки самосада, посмотрел на нее сквозь табачный дым.
— Напишут, мать. Сейчас им, поди, не до писем.
— Напишут! — строго кивнул Филипп Семенович.
Не прерывая работы, мать смахнула со щеки слезу, тут же снова подхватила веретено, крутнула, вытягивая нить.
— Эх-хе-хе, — тяжело вздохнул Осип Иванович. — Круто с ней жизнь обошлась. Одна радость была — Володя… Бабку бы ей какую подыскать, есть ведь такие, что пошепчут — и голову выправят.
— Не-е, Оха. — Удодов прикрыл глаза, замотал бородой. — Ей не однуё голову править надо. Этта болезнь из сердца в голову идет. Значит, чтобы вылечить, надо у ней память о Володьке из сердца вышибить, да нешто такое можно? Да и грех из материнского-то. Вишь, какая выходит сплошная связь?
Ульяна Григорьевна щепотью покидала на грудь крестики, шепнула: «Обнеси, господи!» Котька удивленно уставился на нее, знал по рассказам, как мать еще в тридцать втором году все иконы выставила в чулан. Свекровь бросилась было вызволять святое семейство, но крепкая тогда еще Ульяна выперла ее грудью из чулана, отрубила: «Нету бога, мамаша! Как не просили, а много он тебе да мне помог? Раз слепой да глухой, пущай глаза не мозолит, не смущает здря лбом колотиться!»
Не знал Котька другого: как только остановили немцев под Москвой, все поселковые старухи толпой двинулись к бывшему священнику, теперь фотографу, загребли с собой, и отслужил он по всем правилам молебен во славу русского оружия на паперти Спасской церкви. Сама церковь была занята под нужды спичечной фабрики, доски сушили в ней.
И снова старики молчали, но видно было — думают они об одном. То Удодов, то Осип Иванович бросит короткий взгляд на карту, словно проверяет — на месте ли красные флажки, не изменилось ли чего в их извилистом строе.
— Да-а, механики у него — жуткое дело сколько! — с завистью проговорил Удодов, обряжая в это «его» всех немцев с их Гитлером и со всеми союзниками.
— Долго готовился, подлец, накопил, — сквозь зубы подтвердил Осип Иванович.
Дымокур матюгнулся, покосился на Котьку, дескать, чего сидишь уши развесил, поговорить путем нельзя. Вытягивая ногу, пробороздил катанком по полу, сунул было руку в карман за кисетом, но передумал: в кухне накурено, хоть коромысло вешай.
— Слыхал небось, чо утресь репродуктор сказывал? — Он поднял палец, погрозил кому-то там, наверху. — За единый день только еропланов ихних сшибли девяносто штук! Это чо же там деется…
Дымокур вспомнил, что Серега Костромин как раз на самолетах воюет, но, как перевести разговор, не знал, а сделать это как-то половчее надо было.
— Или вот танков тыщу наворочали. Эт-та сколько жалеза надо…
И снова запнулся, закрутил лысиной, казня себя, что совсем не то брякает. Ведь Костя большой танкист.