Глубинка
Шрифт:
Осип Иванович с укором глядел на Удодова, а винил себя за все наговоренное при Ульяне. Он и сводки Совинформбюро слушал, прикрутив штырек до самой ничтожной слышимости. Прикипал ухом к репродуктору и пересказывал сводку матери. На просьбу включить погромче отвечал: радио испорчено, барахлит. Даже в самые тревожные дни бодрым голосом докладывал обстановку на фронтах, хорохорился. Однако флажки переставлял точно. Ульяна Григорьевна слушала его и горестно кивала, знала — врет как сивый мерин, ее жалеет. И сама жалела его. Сдавал Осип с каждым днем, сутулился, лицо морщинами иссекло. И усохло. И усох совсем.
—
Он кивнул на Котьку, дескать, пусть бы шел куда, раз собрался. Не для ушей ребячьих разговор будет. Осип Иванович засуетился, молодо завзблескивали глаза, прикрытые отечными веками, даже спину распрямил. Ульяна Григорьевна отставила прялку и так смотрела на него, будто крикнуть готовилась, мол, что ты, отец, соглашайся скорее, ведь дело-то какое подворачивается, счастьем назвать мало.
— Пойду, — буркнул Котька, хотя уходить не хотелось, зудило узнать, что там у них за разговор пойдет про охоту.
— Шел бы спать ложился, — отсоветовала мать. — Находился нонче.
— Схожу, Нелю встречу. — Котька обиженно толкнул плечом дверь.
— Ну-ка, парень, — остановил его Удодов. — Тут мудроту вашу Ванька передать велел.
Он вытащил из-за пазухи учебник. Котька отнес его в комнату на этажерку и вышел из дома.
Метель разгуливала вовсю. Ветер подхватывал снег, завинчивал белыми столбами, и столбы шарахались средь улицы, расшибались о заплоты, белой пылью уносились в темень переулков. Обмерзшие окна домов оранжевыми лафтаками сквозили сквозь снежную кутерьму. Ветер затолкал Котьку за угол дома, и он прижался спиной к толстенному тополю. Решил в затишке подождать. Все равно кино, наверное, кончилось и народ начнет разбегаться по избам. За стволом не дуло, не секло снегом. Спиной чувствуя бугристую кору тополя, вспомнил, как стоял тут осенью, совсем недавно, а кажется, давным-давно.
В тот день буханье оркестра свалилось с горы на берег протоки, насторожило рыбачивших парнишек. Они тянули шеи и удивленными глазами бегали по угору. Кто-то свистнул, и все дружно сорвались с мест. Пузыря рубашонками, обгоняя друг друга, веселой стайкой ворвались в поселок. Народу, все больше женщин, высыпало на главную улицу непривычно много. В мирные-то дни духовая музыка была в диковину, а теперь… И хлынул народ узнать, по какому случаю торжество. Кто кричал: «Конец войне!» Кто: «Перемирие!» Другие, наоборот: «Американцы второй фронт открыли!»
Гром оркестра наплывал, глушил выкрики. Подскочил Ванька Удодов, проорал в самое ухо:
— Ты понял цё?.. Сталин вызвал Гитлера на кулачки, чтоб кто кого, и баста! Да ка-а-ак вглиздил в косицу! И уби-и-ил!! А фрицы струхнули без хюрера и в Германию упендюрили! Моряки в город идут, парад будет!
— Ура-а! — вопил Котька, глядя на дорогу, что вела с базы КАФ [1] в их поселок, дальше — к товарной станции у железнодорожного моста и еще дальше — в город. Черный поток медленно оплывал с пологой горы. Весело взблескивало, гремело и ухало в голове потока. Красным и сине-белым рябило над бескозырками от развернутых на ветру знамен. Голова колонны — по шестеро в ряд — уже шагала поселковой улицей, а хвост ее все еще был откинут за гору.
1
КАФ — Краснознаменная Амурская флотилия.
Матросы шли в бушлатах, винтовки несли дулами вниз, широкие клеши мели дорогу, ленты бескозырок траурными концами захлестывали суровые лица. Нестройный их хор вторил оркестру:
Даль-не-восточная, смелее в бой! Красно-зна-менная, даешь отпор! —яростно требовали матросы. Сквозь многоголосый рев еле-еле пробивались испуганные охи мощного барабана.
На забор за спиной Котьки взлетел радужноперый петух Матрены Скоровой, соседки Костроминых, отчаянный горлопан и топтун. Ошалело дергая выщипанной шеей, он широко распахивал желтый клюв, но крика его не было слышно, только маячил острый язычок да от натуги накатывали на глаза голубые веки.
Над колонной неподвижно висела красноватая пыль, над ней далеко и редко стыли в тихом осеннем небе серебристо-зеленые колбасы аэростатов. Даже голуби не кувыркались над поселком, а стайки воробьев серыми комочками жались по карнизам. Впереди оркестра метался вислоухий неместный щенок, потом отпрыгнул на обочину, сел на обрубленный хвост и вытянул вверх беззвучную морду.
— Глянь! — подтолкнул Ванька. — Вика с теткой идет!
Вальховская семенила сбоку колонны, ухватив рукой полу бушлата молоденького матроса. На одном плече матрос нес винтовку, на другом висела гитара. Это был Володя, сын Марины Львовны, год назад призванный на службу. Вика приехала недавно и видела двоюродного брата впервые. Она забегала так, чтоб рассмотреть его получше, что-то кричала ему. Володя растерянно улыбался сестре, мягонько отдирал руку матери о полы бушлата, сам косился на политрука. Тот бежал вдоль колонны, отсекая от уставной стены черных бушлатов женские душегрейки, платки, береты. Внезапно оркестр смолк, и голос политрука, настроенный на перекрик грома, прозвучал пронзительно-строго: «…оинская часть вам не табор!»
Политрук несся в хвост колонны, то и дело отмахивая за спину новенькую планшетку. Она упрямо сползала вперед, била его по коленкам. Низко подвешенный сзади наган болтался за ним на отлете. Политрук устал, из-под фуражки с золотым крабом тек по лбу пот, топил озабоченные непорядком глаза.
— Граждане! — призывал он. — Военнослужащие напишут вам с места! Какие разговоры в походном строю, не положено!
Разваливая по сторонам клубы пыли, сбоку колонны юркнула черная «эмка», остановилась. Пожилой моряк с лесенкой золотых шевронов на рукаве кителя крикнул: