Глубинка
Шрифт:
В сенях что-то опрокинулось, загремело, и в избу боком вошел Демин. За ним, поднырнув головой под притолоку, ввалился огромного роста парень, пошоркал сапогами о половик, шагнул к столу.
— Шура, — представился он, утопив в ладони руку Степана.
Демин выставил на стол батарею бутылок.
— Молодец, Евдоха, быстренько сообразила. Она у меня расторопная, только малость без командира в голове. Развешала коромысла, нетель комолая, чуть глаз крючком не выткнул, — частил он. — А почо омуля-то не подала, как так? Садись, Шурка, не торчи верстой,
Парень шумно полез за стол. Демин нагнулся к Степану, зашептал:
— Шурка — напарник мой по рыбной части. Душа добрая, тихая. Приехал, а сам не здешний, ну, ни кола ни двора. Взял в свою бригаду. Почему не помочь человеку, верно?
— Верно, — подтвердил Степан.
— А скоро и другое дело обтяпали. — Петр хохотнул, тиснул плечи Степана. — В общем, теперь при доме своем, при хозяйке. Правда, кривовата малость и детей — воз, но зато сразу и хозяин и тятька. Башка у него — во! Здрасте, и Евдоха тут как тут. Ты омулей доставай давай, ну!
Дуся прикрыла ведро марлей, вышла и вернулась с омулями. Быстро разделала их, засыпала колечками лука, подала на стол.
— Со встречей нас, Степа! — строго провозгласил Петр и осторожно, чтобы не расплескать, потянулся чокнуться.
— Со встречей! Я радый тебе. — Степан чокнулся с ним, подумав бесшабашно, что выпить можно, обойдется как-нибудь. Да и нельзя не выпить: и обычай поддержать надо, и, что самое главное, рад был Петру живому-здоровому.
Степан только пригубил. Демин укоризненно развел руками. Шура, устыжая, тоже помотал большой головой. Степан показал на темя, выпятил губу, дескать, выпил бы, да не дает. Демин устремил взгляд в столешницу, утвердил на ней локти. Кожа на лбу его собралась вальками, широкие брови насели на глаза.
— Оно, может, и не дает, — мрачно подтвердил он, нехотя прожевывая сало. — Шибануло тебя тогда, не приведи бог. — Узкоглазо, захмеленно всмотрелся в Степана. — Хоть че помнишь?
— По бурьяну ползал, тебя искал, это помню, а дальше… — Степан виновато поморщился. — Нет, в голове смутно все, как заспал.
— Вот долбануло так долбануло. — Демин поцокал языком. — Я думал, ты соображал тогда, а оно — эвон чо! Не помнит.
— А ты расскажи все сам путем, — ввязалась Дуся, разомлевшим лицом подаваясь к Петру. — Мы с Шуршей тоже поантиресуемся.
— Рассказывать есть что, да не про все хочется, — начал Петр, щурясь на лампу. Пламя в стекле вытянулось, коптило.
Слушал Степан о последнем бое своем жадно, будто рассказывали ему о раннем его детстве, которое не помнит, а узнать о той поре хочется, больше того — необходимо. Дуся промакивала глаза подушечками пальцев, вздыхала. Широкое лицо Шуры окаменело. Он мрачно дымил папиросой, а в особо крутых местах рассказа грохал кулаком по столу.
Петр раскраснелся от воспоминаний и говорил, говорил. Слушал его Степан, и до жути ясно представлялось ему, как красноармейцы поплыли через реку. Очереди вспарывали воду…
— Ты едва руками булькаешь, подталкиваю тебя к берегу, а сам чувствую — конец мне. Воду стал хлебать, а она соленая вроде, густая какая. — Петр замолчал, несколько раз трудно сглотнул, будто все еще сопротивляясь той, синюхинской, соленой от крови и вязкой воде. — Ну, вытолкнул тебя на берег, а сам назад, успел лейтенанта сцапать, что рядом с нами плыл. Выволок его.
— А сам-то ранетый как! — вздохнула Евдокия. — Вся боковина в рубцах. Через край зашивали, чо ли. Это уж в Германии его так.
Вернулся Демин в синем двубортном пиджаке. Кроме Красной звезды на груди поблескивал орден Отечественной войны, медали «За отвагу» и «За боевые заслуги». И опять Степану, как всегда при встрече с обвешанными наградами фронтовиками, стало неловко, вроде бы сам воевал никудышно.
Дуся откровенно гордилась мужем, просила рассказать то о том, то о другом. Петр говорил охотно и много, даже о женитьбе на Евдокии. Погиб ее муж под Ельней, и, хоть старше она Петра на десять лет, живут хорошо, чего и всем желают. Женщина она проворная, как ни устанет, все не жалуется. Одно плохо — детку родить не соберется. А надо бы, чтоб в доме было, как у людей, с ребячьей возней и прочим. Как же без этого? Без этого дом — пароход без трубы.
Было уже за полночь. Евдокия пошла приготовить Степану постель в комнате-боковушке, но он отказался, выпросился на сеновал. Не надеялся на тихий сон: столько всякого всколыхнули, где уж там спокойно уснешь. Видя, что хозяева начали укладываться, Шура попрощался со всеми за руку и ушел. Он за весь вечер слова не сказал, все только поддакивал Демину, видно было — уважал бригадира.
Остались вдвоем. Папиросы кончились давно, сидели под лампой, смолили махрой. Евдокия легла и, похоже, уснула, тихо стало в избе, оттого особенно громко скрипел сверчок.
— Вот наяривает, стервец, — осаживая голос до шепота, пожаловался Демин. — Днем не слышно, а чуть свет погасишь, он дует во всю ивановскую. Иногда так раздухарится, не уснуть. Все дырки, какие нашел, керосином залил, а как ночь — расчирикался.
Душно было в избе и накурено — лампу не видать, как в парной, Демин завозился с окном, решил проветрить. Дусин голос тут же ворчливо:
— Дверь в сени открой, а то мотылей налетит, не выметешь!
Демин дернул губами, сняв с вешалки тулуп, кивнул на выход. Они вышли во двор, сели на крыльцо. Было темно. Луна пряталась где-то за горами, и, хоть яркая высыпь звезд изгвоздила небо, от них не тот свет.
Сидели, молчали. Демин спросил о житье, Степан подумал — о себе рассказывать нечего. До войны бывали истории, мог кого хочешь заставить ахать, наворачивая о том о сем, а теперь… О довоенном на сто рядов с Петром переговорено, но то отрублено войной, осталось в такой дали, не разглядишь и в бинокль. А что после госпиталя началось, так это не жизнь, одна видимость, маета. Поэтому о своем житье промолчал, спросил о том, зачем в общем-то приехал:
— Расскажи, как с Михайлом встретились.