Глубокий тыл
Шрифт:
В большинстве палат знали историю запроса. Страшный для «мамаши» ответ подействовал на всех угнетающе. Кто решится сообщить его Ксении Степановне? Были в госпитале воины разных родов оружия, были пехотинцы и танкисты, артиллеристы и летчики, были саперы и разведчики — люди, в силу своей воинской специальности умевшие рисковать жизнью. А вот сообщить Ксении Степановне полученный ответ храбреца не нашлось. Все посматривали друг на друга. И когда высокая, худая, выглядевшая еще более бледной от белизны косынки женщина появилась в коридоре, палаты точно вымерли, никто не позвал ее,
Ксения Степановна заметила это и вся сжалась от тяжелого предчувствия. Тогда, гремя костылями, подошел к ней маленький пожилой солдатик, самый тихий, самый незаметный. Он просто отдал ей письмо, легонько пожал руку у локтя и сказал шепотом:
— Держись, мамаша!
Ксения Степановна шарила по карманам и никак не могла найти очки.
— Ну, Прочтите же кто-нибудь! — со стоном попросила она, не обращаясь ни к кому в отдельности.
Ей прочли. Наступила тишина. Ксения Степановна сидела на табурете, не различая коек. Все будто плыло по кругу.
— Нашла о чем горевать! — раздался наконец чей-то голос. — Без вести пропал! Это ж бывалому солдату — тьфу! Сколько таких случаев! Отрапортуют: пропал, не вернулся с задания. А завтра является: подай мою пайку табаку.
— Это ж не в Германии, на родной, чай, земле… Я сам в окружении два месяца пробродил. Окружение — та же война. Всего и беды, что махорки нет да стеклом бриться приходится.
— Нет, нет, вы не волнуйтесь, мамаша, мы сейчас запросим у комиссара подробности, — слышалось со всех сторон.
— Точно еще ничего толком и неизвестно… Вот «смертью храбрых»—это плохо, ранен — тоже не баско, а «без вести»—ничего, целее будет, кабы сачбк какой неопытный, ну, тут еще можно поволноваться: и в лесу заблудится, — а тут бывалый солдат, фронтовик…
Ксения Степановна не различала, кто это говорил, но голоса были полны такой заботы, что она не выдержала.
— Милые вы мои! — как-то по-старушечьи всхлипнула она и закрыла лицо руками.
Вот в эту-то минуту и вбежала в палату сестра Калинина. В госпитале у нее была своя, особая известность. Обычно появление ее в неурочный час весело приветствовалось. Но тут никто далее и не взглянул на нее. Круглое, обрызганное родинками лицо приняло недоуменное выражение: что означает такое невнимание? Но тут она увидела плачущую Ксению, и та, другая Прасковья Калинина, что всегда старательно пряталась под личиной легкомысленной, языкастой Паньки, разом вышла На белый свет.
— Ксенечка, родная, чего вы?
Палата, привыкшая видеть сестру Калинину в ином обличье, наперебой принялась объяснять:
— Вот мы ей, сестрица, толкуем: целые дивизии без вести пропадали. Побродят в окружении, а потом через фронт пробьются, даже с артиллерией… А тут один человек!
— Паня, они меня не обманывают? — спросила Ксения Степановна, вытирая кончиком косынки глаза.
— Ну что вы, Ксенечка! Кто ж это посмеет? Это ж фронтовики!
И хлопнув вдруг себя ладошкою по лбу, сестра Калинина вскрикнула:
— Батюшки, у меня, наверно, начинается склероз сосудов: все-все стала забывать! Ведь я же за вами, Ксенечка. Владим Владимыч вас к себе просит.
23
Инфаркт
Он сам поставил себе диагноз: инфаркт миокарда, — сам отдал соответствующие распоряжения. Со всеми предосторожностями его подняли, перенесли в кабинет, уложили на койку. В этот же вечер опытнейшие врачи города устроили консилиум. Старик не терпел медицинских мудрствований. Совещались заочно, а потом самый уважаемый из них пришел к больному сообщить назначение консилиума. Владим Владимыч лежал под одеялом, грузный, неподвижный, весь как-то сразу оплывший. Только черные глаза с белками кофейного оттенка, казалось одни и жили на восковом, одутловатом лице. Но как они жили, эти глаза! Они встретили посланца консилиума озорным, насмешливым блеском. Они сделали ему знак: наклонись!
— Покой, да? — хрипло, как бы спотыкаясь посредине слов, зашептали толстые потрескавшиеся губы. — Никаких волнений?.. Ничего, что может встревожить? Так?.. Полная изоляция от любых раздражителей?
— Да, так, и нечего тут иронизировать, неистовый ты человек, — ответил посланец консилиума, поеживаясь под насмешливым взглядом больного.
Черные глаза опять сделали знак наклониться.
— К чертовой матери, слышишь? Покой — это на кладбище. Унесете отсюда — подохну. Сразу подохну. Так и знайте, на зло вам, колдунам.
Его оставили лежать тут же, в кабинете. По утрам ему по-прежнему докладывали о госпитальных делах. Иногда знаками, иногда шепотом он отдавал распоряжения.
Ксения Степановна, разумеется, обо всем этом уже знала. Знала и о том, что в той части коридора, куда выходила дверь из кабинета Владим Владимыча, сам собой установился особый режим. Даже наиболее яростные бунтовщики против госпитальных порядков здесь говорили шепотом. Раненые, которым приходилось ходить мимо кабинета на электризацию, обматывали марлей концы костылей. Удивительно ли, что, открывая обитую дерматином дверь, прядильщица волновалась!
Кабинет был освещен затененной лампой, и ей сразу бросились в глаза пухлые, все в темных конопушках старческие руки, лежавшие поверх одеяла, и лишь потом — восковое лицо.
— Здравствуй… Советская власть, — тихо произнес хрипловатый голос.
— Не шевелитесь, не шевелитесь! — прошептала Ксения Степановна, видя, что Владим Вла-димыч делает попытку подняться на локте. На неподвижном лице появилась тень самодовольной улыбки.
— Ничего, теперь… можно. Даже Володька Шмелев… известный перестраховщик и трус… разрешил… «ограниченные движения»… Ограниченные движения! Ты слыхала… как надо мной… издеваются! Я его из паршивых практикантишек… в какие врача… вытащил. В светила, подлец, лезет, а мне… «ограниченные движения».