Год любви
Шрифт:
Как всякий крупный художник, Низон обладает трагически острым ощущением экзистенциальных границ, в которых томится плененный неведомыми силами человек, точнее, та его ипостась, которую Шопенгауэр называл «метафизическим животным». Именно поэтому ему был так близок Ван Гог. На него произвели огромное впечатление любовь живописца к экстремальным ситуациям, восприятие творчества как откровения и самоосуществления, способность доводить себя до состояния ясновидения. Очень часто толчком к очередному замыслу, новому повороту сюжета служат у Низона сновидения, мимолетные грезы, мечты. Свои сюжеты он черпает не из действительности, а из себя, из своего внутреннего мира. «Мои книги ходят кругами вокруг моей личности и копаются в моей жизни».
Но Низон никогда не пишет по свежим следам впечатлений, дает переживаниям отстояться, выпасть в осадок подсознания. В нужный момент,
Жить для Низона значит писать, а писать — значит жить. Писательство для него — почти физический труд, он все время в движении, в пути, в поисках, даже тогда, когда утрачивает надежду на успех. Его позиция сродни трагическому гуманизму экзистенциалистов, этих истинных и истовых героев на потерянном посту. Его персонажами движет страх утратить способность творить и, следовательно, жить. Так было с героем романа «Штольц», тот же путь без четко очерченной цели проходит и главное действующее лицо романа «Год любви».
«Год любви» — роман швейцарца о Париже. Париж давно стал общим местом литературы, но, как выразился один критик, танцевать на этой площадке может только тот, у кого почва горит под ногами, кого терзает великое беспокойство времени и неутолимый голод души и духа. Мы уже знаем, что в город любви и свободы Низона погнала жажда подлинной, невыдуманной жизни. Эта подлинность, почти обнаженная, исповедальная автобиографичность, пожалуй, еще более саморазоблачительная, чем в известной повести Макса Фриша «Монток» — сквозная примета романа. «Год любви» (в действительности, если не считать встреч повествователя с жрицами древней профессии, речь идет скорее об ожидании любви) — это роман «собирания» себя, обретения нового качества жизни, обретения художественного пространства и времени из наблюдений над мелочами повседневного быта. Объекты пристального внимания художника — двор, сосед в окне напротив, улицы, станции метро, многолюдное одиночество в кафе или пивной. Подобно охотнику или рыболову, повествователь все время подстерегает сигналы, идущие из бессознательного, чтобы с их помощью создать новую реальность. В результате разрозненные заметки сгущаются в текст, который, вырастая в роман заново предпринимаемого существования, постоянно держит читателя в напряжении.
Нашу подборку, в которую мы включили произведения разных жанров, завершает книга «В чреве кита» (1989). Она состоит из пяти текстов: «Солдаты», «Путник», «Сады счастья», «Обнаженная и ее друг», «Эпитафия толстяку». Это действительно «тексты», а не рассказы и не главы романа. Сам автор определяет их жанр как «капризы», «прихоти». Они напоминают музыкальные моменты в прозе, какие умел блестяще писать Роберт Вальзер. Свободные фантазии на темы жизни и смерти, мрака и света, юности и старости, любви и одиночества не признают никаких правил и ограничений, создаются по прихоти авторского настроения. Как выжить в кромешном мраке вечных, неразрешимых проблем? — вот вопрос, интересующий Низона, Ответ подсказан всем его творчеством: не сидеть на месте, странствовать, бродяжничать, искать даже без надежды на удачу. Сквозь весь сборник проходят два образа: солдата и путника. С путником вроде бы все ясно, он близкий родственник любителя прогулок у Роберта Вальзера и беспокойного странника по метафизическим лабиринтам у Кафки и Дюрренматта… Путник с котомкой за плечами и в двух плащах, одетых один на другой, неутомимо шагающий по городским улицам, боится только одного — однажды, наконец, прийти, достичь намеченной цели.
Сложнее дело с солдатом. Образ его возникает неожиданно; повествователя интересуют чистильщики канализации, уборщики городских клоак — они солдаты невидимого фронта. Слово возникло — и вот уже автор представляет себя одиноким солдатом, которого послали в маньчжурские степи и забыли там. Верный присяге солдат роет себе окоп, который станет ему могилой. Какое отношение имеет этот образ к автору? Косвенное. Низон не умеет и не любит писать о себе напрямую, он наделяет своими «историями» других, так как себя знает плохо. «Я не поставщик историй, не атлет — упаковщик. Я зажигаю маленькие молнии, они на мгновение освещают мне дорогу — чтобы идти дальше. Словами выбивать искры. Без искр можно затеряться во мраке». Из рассказа «Сады счастья» становится ясно, что автор не зря упоминал уборщиков клоак — он и себя относит к солдатам невидимого фронта. Писатель имеет дело с клоакой жизни. «Материал в виде психической магмы затягивает пишущего, как трясина, стоит только к этому материалу прикоснуться». Значит, его работа так же небезопасна, как и солдатская служба? Наверно, так оно и есть, если вспомнить судьбу Кафки, Рильке, Цветаевой. Но вправе ли мы ставить в этот ряд писателя, не так давно благополучно разменявшего восьмой десяток? В ряд, может быть, и нет, однако и он, подобно названным выше великим, раз за разом подводит читателя к роковой черте, за которой жизнь и смерть, действительность и мечта, свет и мрак предстают лишь разными сторонами одного явления — непостижимой целокупности бытия. Позволяя читателю заглянуть в бездны своей внутренней жизни, в ее пугающие противоречия, Низон заставляет его задуматься над корневыми проблемами собственного существования, стимулирует работу воображения, воспитывает в нем мужество жить.
Можно не сомневаться, что подобная творческая установка и особенно способы и приемы ее художественного воплощения встретят понимание у читателя сегодняшней России.
В. Седельник
Погружение. Протокол одной поездки
Перевод Н. Федоровой
Я вижу себя в гостиной четырехкомнатной квартиры. В Цюрихе. Мужчина лет тридцати, прощается с женой.
А еще я вижу себя на перроне барселонского вокзала, у вагона международного экспресса. Мужчина лет тридцати, прощается с другой женщиной…
Не то гофрированный, не то плоский навес над путями. Соответствующая акустика. И запахи зноя, отдающие железом, ржавчиной, нагретыми шпалами, а еще паром, пылью и дымком крепкой черной сигареты. Она протягивает ему булку, разрезанную вдоль булку с помидорами. Снимает с головы косынку и тоже протягивает ему. Он подносит косынку к лицу и вдыхает аромат, меж тем как по вокзалу (словно бы создавая воздушный коридор) грохочет голос из динамика.
Он поднимается в вагон, видит, как из нее выхлестывает плач. Слезы вскипают в больших глазах, текут по лицу. Опять голос из динамика. Поезд трогается, и слезы, булка и косынка — точно залог. Он рад, что поезд уже тронулся. Видит ее в окно: простоволосая фигурка на перроне, очень одинокая. Она еще там, но скоро исчезает из глаз. Он стоит в коридоре едущего поезда, пока что без единой мысли в голове.
Я вижу себя в гостиной нашей четырехкомнатной квартиры. В руке у меня желтый конверт, незаклеенный. Допишу статью в поезде и отошлю с пограничной станции. Нервозный мужчина, напоследок торопливо проверяющий, не забыл ли чего. Паспорт? Бумажник? Билет.
Комната светлая и зрительно кажется просторнее, чем она есть, благодаря скудной меблировке. Обеденный стол, овальный, массивный, «Луи Филипп», отцовское наследство — с неподходящими стульями; высокий книжный стеллаж, торцом к стене, за ним кушетка с африканским покрывалом. Стеклянный столик и мягкие кресла. Светлые, кремовые обои. А штор до сих пор нет. Зато есть пейзаж за большими окнами.
Четыре комнаты, кухня и ванная. Кухня со стандартной встроенной мебелью, холодильник. Детская и спальня выглядят скорее как временные пристанища, передняя вообще голая. Брак и семья в состоянии зыбкой стабилизации. Дети уже ходят в школу.
В Барселону я ехал по заданию редакции. После нетерпеливого, несуразного прощания, сидя в поезде, кое-как домучил конец статьи и отослал ее из Женевы по почте.
От самой Женевы я дремал и сквозь дремоту глядел на французский пейзаж. Мужчина почти без багажа, но с портфелем. На подъезде к Порт-Боу первый проблеск интереса к путешествию. На таможне мундиры французских, потом испанских таможенников — такая сумятица. Новая смесь запахов. Шлепок штемпелем по подушечке и аккуратный новый оттиск в паспорте. Затем вместе с немногочисленными попутчиками — к испанским вагонам. На перроне продают кофе. Пассажиры-немцы сетуют — кофе не такой, как в Германии. Он упивается черным как ночь, горьким, сильно подслащенным кофе.