Год любви
Шрифт:
Написать что-то, вытащить на берег, то есть положить на бумагу, а иначе заболеешь от этой свободы, безграничной, вот уж никогда не думал, что свобода может быть формой плена, свобода может быть как первобытный лес или как море, в ней можно утонуть, заблудиться и не найти выхода. Как с этой свободой выбраться на твердую почву, как воспользоваться ею? Я должен разделить ее на мелкие сегменты, засадить растениями, возделать, должен хотя бы немного преобразовать ее своими делами, свобода затягивает в бездну, если не противостоять ее тоталитаризму.
Как я мечтал о свободе, когда жил в Цюрихе! Меня не покидало ощущение, будто у меня украли день. И остался только вечер, уже вечер, говорил я себе. Сначала выгулять собаку. Я нетерпеливо ждал, когда она кончит обнюхивание, кидаясь то вправо, то влево, завершит свой педантично точный анализ почвы, тычась носом в невидимые мне пятна на тротуаре, в пахучие метки, о, проклятое животное, думал я, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, и время от времени дергал за поводок, кричал на нее, а она, подняв голову, смотрела на меня так, как смотрят из-под очков, и в ее взгляде были упрек и просьба о снисхождении. Она строптиво упиралась всеми четырьмя лапами, не поддаваясь моим рывкам, поводку, мне, какая это обуза, думал я, я был привязан к собаке, она таскала меня вдоль и поперек, за что я проклинал ее, но в душе меня мучила совесть, собаке было нелегко со мной, не надо было брать на себя этот груз, думал я. Люди ровным шагом переходят улицу,
В Цюрихе я тосковал по свободе. Каждый день был расписан до мелочей и тратился попусту, я барахтался в сети обязанностей и вечером чувствовал себя так, точно меня пропустили через мясорубку, все время был «уже вечер», и я тосковал по свободе, по возможности спокойно обдумать что-то, неважно что, и приняться за дело. Выбраться отсюда, куда-нибудь подальше, на этой почве ничего не взойдет и не вырастет, уехать, пересадить себя в другую почву, думал я, вот единственное решение.
А еще раньше, когда я жил в Берне и работал ассистентом в музее, к тому времени я уже закончил учебу, эта обуза, я изо дня в день ходил в музей, мой кабинетик был рядом со входом, с огромной, точно ворота сарая, дверью, которая с трудом поддавалась мне. Окно моей комнатки было зарешечено, внутри стоял запах как в гроте, было сыро, и я сидел за письменным столом над какими-нибудь инвентарными карточками, какое мне было дело до этого хлама, за окном проходил день, день с бегущими улицами и фланирующими людьми, а я был занят этой отупляющей работой. В музее пахло трупами, мумиями, противный приторный запах, и каждое утро приходил мой дорогой господин Олег, ему было за семьдесят, русский эмигрант, инженер-агроном, он служил при царе, потом при большевиках, объездил всю Россию с ответственными и сверхответственными поручениями, но в конце концов сбежал и теперь работал чертежником в отделе истории первобытного общества. Он был не совсем здоров и приходил на работу не к восьми, как все мы, а к девяти утра, всегда первым делом заглядывал ко мне и только потом шел к своему чертежному столу. На его морщинистом лице появлялась добрая улыбка, в глазах мелькала легкая лукавинка, да, мой маленький доктор, так он изволил меня называть, мне было двадцать семь, но выглядел я на двадцать, и он рассказывал мне какую-нибудь историю, ему всякий раз приходила в голову новая история. Он доставал из кармана жестяную коробочку и совал в вытянутые губы сигарету, не целую, а треть сигареты, дома он разрезал сигареты на три части и заполнял коробочку этими гномиками. Для него это была не столько система экономии, сколько забота о здоровье, хитрость, ему давно уже запретили курить. Было это в губернском городе Пширске, начинал он, и затем следовала история о прекрасной, влюбленной, недавно поженившейся парочке, что появилась однажды в этом городе и привлекла внимание всех его обитателей, парочка была точно из сказки, я тоже закуривал сигарету и откидывался на спинку своего вращающегося стула, только об этой парочке и судачили каждый день, должно быть, в этом провинциальном городке редко случались какие-нибудь события, все знали друг друга и были рады случаю почесать язык, когда появлялся кто-то новенький. О парочке вскоре забыли бы, не появись еще один тип, отвратительный субъект, волосы — точно корова языком вылизала, говорит мой дорогой господин Олег, скрюченный, как Паганини, отродье дьявола, да и только, но этот тип начал интересоваться только что вышедшей замуж женщиной, иными словами, преследовать ее, что, естественно, в маленьком городке не могло остаться незамеченным. Ну, ему-то уж точно ничего здесь не светит, думали мы, молодожены только и делали, что смотрели друг на друга, все им было внове, все прекрасно, их брак, все. Но в один прекрасный день — даже представить трудно, какое волнение поднялось в городе, — молодая женщина сбежала, причем именно с этим Паганини, хотите верьте, хотите нет, потому что, как сказал мой дорогой господин Олег, мораль сей истории такова: мужчины любят глазами, а женщины ушами, вставьте женщине в уши скрипку, и она растает как воск, ее можно брать голыми руками. Это отродье дьявола столь виртуозно ухаживало за ней словами, что она не могла устоять, во всяком случае, бросила все и сбежала с ним. Ну, мне пора, говорил, уходя, господин Олег, в дверях он склонялся в легком поклоне и добавлял: желаю вам все двадцать четыре удовольствия. Я горбился над инвентарными карточками или годовым отчетом, а за окном, за решеткой, проплывало невидимое мне солнце.
Я сидел в этом мрачном, построенном по образцу старых замков здании и мечтал вырваться из него. Я смотрел в зарешеченное окно моего смешного кабинетика, втиснутого в боковую башню, наблюдал сквозь ветки деревьев за гуляющими после обеда людьми, замечал, как проясняется и снова темнеет небо, и все, что происходило за окном, казалось мне обворожительным: вон те женщины, что прогуливаются вдоль лесной опушки в расположенном неподалеку зоопарке, вероятно, пожилые, они поддерживают друг друга и все время останавливаются, чтобы энергично высказаться по каким-то своим маленьким проблемам, странно выглядит эта манера передвижения, эти остановки старых дам на усыпанной листвой дорожке для прогулок, в послеобеденную пору. Согнувшись и взяв друг друга под руку, они делают несколько шагов и снова останавливаются. Одновременно я представляю себе звуки сухих ударов по теннисному мячу — хлоп, хлоп, вижу гладко укатанную красную землю площадок за проволочной сеткой. За это время прогуливающиеся старухи прошли всего несколько метров и сейчас задрали головы вверх: над ними и лесной дорожкой проплыла большая птица, не ворона ли? А от леса доносится запах, что-то шуршит в кустах, маленькие птички, ничего более. Мне хочется туда, я бы обогнал широкими шагами этих старых дам и с головой окунулся в тихий послеобеденный воздух. Ароматы леса и земли, запах чуть прелой листвы. Я снова горблюсь над скучным годовым отчетом в этом крохотном башенном закутке, мне уже пришлось зажечь лампу. Скоро вечер, но конец рабочего дня не покажется мне освобождением: вместе с другими людьми на трамвайной остановке я сочту день потерянным, я даже не заметил, какой была погода. Вырвал этот день из календаря.
Обе старухи — или, может, стара только одна из них, та, что идет слегка согнувшись, наверняка состоятельная милая дама, а другая не моложе ли? Сиделка? Компаньонка? Более молодая родственница? То, как они наклоняются друг к другу посреди лесной тропинки под пологом деревьев, издали выглядит так, будто они секретничают; или же дама говорит: вот так, моя милая, и что я еще хотела сказать…
Голубятник подстриг или подровнял себе волосы, я заметил это, когда он высунулся из открытого окна, верхний конец палки изогнут, металлический прут с крючком на конце, епископский посох, чтобы отгонять голубей, лжепастырь. Он носит серые шерстяные кофты, к губе прилеплена сигарета. Сейчас он похож на каторжанина или на старика из дома престарелых. Подстриженные седые волосы над вязаным жилетом из серой шерсти… Похож он и на взятого под домашний арест, на обитателя дурдома, зловредный тип, надзиратель из числа заключенных. Все время замахивается прутом на голубей, которые в его глазах заслуживают не кормежки, а наказания. Иногда он высовывается из окна, чтобы прорычать что-то кому-то во дворе, что, само собой, начинается с MERDE, с ругательства. Когда он сидит, то держится боком, чтобы не упускать из поля зрения окно, голубей и меня. Вот уж у кого нет проблем со свободой, со свободным временем. Утром, прежде чем включить телевизор, он читает газету, редко в его руках появляется нечто похожее на книгу. Отвратительный субъект, иногда мне кажется, что я читаю на его лице выражение насмешливого превосходства или язвительного злорадства. Ах ты мразь, думаю я, ах, мерзавец, ни на что не годный мошенник, паразит, ORDURE, подонок то есть. Ты только отравляешь воздух своим присутствием и портишь настроение своим рыком. Наверно, раньше времени вышел на пенсию? Он еще не стар, тогда, значит, инвалид? Но я не вижу в нем никаких телесных изъянов. Это совсем не смешно, это же просто скандал, то, чем он занимается уже много лет подряд или даже десятилетий? Кормить и лупить палкой голубей, ругаться с женой, злобно рычать на кого-то во дворе. Не понимаю, почему он меня так раздражает, до сих пор не понимаю. Когда он высовывается из открытого окна и бросает скользкий, почти похотливый взгляд в мою сторону, вот только что он посмотрел на меня или сделал вид, что смотрит куда-то поверх моей головы, тогда у меня появляется ощущение, как будто по мне проползла улитка. Я думаю, ему хочется, чтобы я смотрел на него, он добивается моего внимания.
Недавно он исчез на несколько дней. Впервые за все эти годы его не было в окне. Какое-то время окно было распахнуто настежь и в нем черный зев комнаты. Голубка, его любимица, долго стояла на карнизе, потом я увидел — ей-ей, не вру, — как она прыгнула в комнату и там исчезла. Потом снова появилась в окне, как мне показалось, растерянная. Еще два-три голубя долго стояли в полной растерянности на соседнем карнизе перед окном, закрытым раздувавшейся занавеской. Ни крика, ни сердитого рыка, ни звука. Не умер ли голубятник, подумал я и все время задавал себе этот вопрос, я был весь поглощен этой мыслью, совершенно загипнотизирован пустым окном. Мне бы почувствовать облегчение, но вышло наоборот, я был встревожен. Только бы он не умер и не исчез навсегда, поймал я себя на мысли, только бы не это. Я привык к этому человеку. Мне казалось, что жизнь без голубятника станет беднее. Только бы он появился опять вместе со своим проклятым рыком, бормотал я про себя, только бы он вернулся, только бы не исчез навсегда.
На следующий вечер в окне вдруг возникла его жена. Я замер в ожидании. Она то подходила, то отходила, много раз. Что-то жуткое было в ее появлениях на фоне черного оконного отверстия. Затем она встала у окна и принялась кричать на кого-то — кого? поблизости никого не было, я в этом убедился, — кричать пронзительно, точно безумная. Дрянь, визжала она, дерьмо, сукин сын, сын суки, годами я подтирала за тобой, не притворяйся, я вижу тебя насквозь, кричала она. С кем это она? — в страхе думал я, неужели с голубятником, он умер, и теперь она разговаривает с ним, с призраком, что стоит где-то во дворе.
Но на другой день он снова был на месте, почти весело сидел у окна в своей характерной позе, бочком, и, как мне показалось, смотрел на меня своим хитрым, насмешливо-высокомерным, почти непристойным от самодовольства взглядом. Ну, собака, думаю я, хоть бы тебя черти унесли, навечно, думаю и говорю я, а сам чувствую облегчение, что эта горькая чаша еще раз меня миновала.
Ну, ты и негодяй, шептал я каждый раз, поднимаясь к себе мимо квартиры Флориана, я не мог отделаться от этой мысли, она преследовала меня.
Я жил в Цюрихе, в старом городе, в комнате, которую можно было бы назвать студией, в одной стене четыре окна, окна выходят на крыши старого города, а между крышами и домами, если подойти к окну, можно было увидеть кусочек реки. Но я редко подходил к окну, я сидел спиной к этой стене с окнами за громадным гладильным столом, из прошлого века, не стол, а целая лужайка, столешница от длительного глаженья отполирована до блеска, но теперь она была усеяна и сплошь покрыта листами бумаги, это было время, когда я очень много работал. Несмотря на романтический вид из окна, все остальное было лишено какой бы то ни было романтики, не говоря уже о том, что я вовсе не был влюблен в старый город, мне было наплевать на окрестности, я писал наперегонки со временем, нередко до глубокой ночи. Поэтому я сидел спиной к окнам, я игнорировал их, я хотел выплеснуть на бумагу то, что накопилось во мне, освободиться от груза, я был одержим яростью, я рвал цепи.
Подо мной жил этот господин, Флориан Бюнднер, у него тоже был большой деревянный стол с бугристыми распорками, пропитанный темной морилкой стол в стиле ренессанс. Он был завален стопками газет, книг, исписанными листами бумаги, рекламными проспектами; книги, листы бумаги и газеты были сложены в высокие, как башни, покачивающиеся штабеля. Если он приглашал кого-нибудь к себе, что случалось весьма часто, то ему приходилось два штабеля переносить на другой стол, но поскольку на другом столе, тоже деревянном, но меньших размеров, уже возвышались башни из ранее отложенных бумаг, это превращалось в довольно затруднительную процедуру. Флориан был чем-то вроде учителя. Собственно говоря, это был недоучившийся студент, в один прекрасный день он прервал изучение германистики у Эмиля Штайгера, не знаю, в каком семестре и по какой причине, и с тех пор, похоже, занят личными проектами, а для их финансирования дает изредка уроки немецкого в качестве внештатного учителя в одной школе с коммерческим уклоном, в которой если и интересовались его предметом, литературой, то только в той мере, в какой начинающие коммерсанты должны уметь грамматически правильно, с точками и запятыми, написать деловое письмо. Что до литературы, то и эти часы использовались им в общеобразовательных целях. Преподавая в этой школе, мой сосед выполнял свои обязанности самым расточительным образом, по слухам, он, точно агитатор на баррикадах, отделывался многословными увлекательными тирадами, никак не соответствовавшими тому, что было оговорено в трудовом соглашении, но ученики, похоже, любили этого учителя, резко выделявшегося на фоне других своих коллег необузданной мечтательностью и красноречием.