Год любви
Шрифт:
Я думал о бедном Винсенте ван Гоге, который прибыл сюда, будучи провинциальным пессимистом, и только в Париже в полном смысле слова пришел к свету — к своему свету, к красочным экстазам. Я думал о его выдержке, нет, о его цепкости и о его совсем не подходящей для Парижа натуре, о его фанатическом усердии и жажде новизны; я думал о нем, когда впервые обнаружил дом номер 56 на улице Лепик, где он жил вместе со своим братом Тео, я представлял себе, как он идет по этой улице с еще влажным холстом под мышкой, возвращаясь с площади Бланш или Бютт.
Но сейчас я думаю о Сандро Тьеме, немецком художнике, с которым я познакомился в конце пятидесятых годов. Он был на несколько лет старше меня, успел повоевать, и после недолгого обучения на архитектора в Штутгарте перебрался в Париж. Мы познакомились, так как он жил с сестрой моей бывшей жены, танцовщицей, и когда они наведывались к нам в Берн,
Чувство пространства появлялось только в мастерской, светлом помещении с высоким потолком и большими окнами, правда, до предела заставленном картинами, рабочими принадлежностями, реквизитом, всем тем, что связано с многолетним повседневным трудом художника. Домик был огорожен забором, который примыкал к другому забору, построенному вокруг довольно современного на вид барака. Там жил вместе со своей подругой, креолкой, и собакой сосед Сандро, американец, он прибыл в Париж как пианист, прихватив с собой вместительный американский автомобиль и, разумеется, рояль, но из-за растущего пристрастия к алкоголю и наркотикам постепенно обеднел и опустился. Какое-то время он еще держал для престижа свой приметный автомобиль, но под конец тот напоминал скорее памятник, так как из него был вынут и продан мотор. Когда я там появился, автомобиля уже не было, оставался, кажется, только рояль, но им почти не пользовались, да еще оставалась красивая креолка, которая иногда болтала через забор с подругой Сандро, это напоминало картину Гогена, изображавшую похожую на креолку женщину у забора, картина называется «Здравствуйте, господин Гоген».
В пору расцвета ташизма Сандро писал фигурные картины с сюрреалистическим налетом, например женщину-дерево с огромными выпирающими частями тела, в неприличных, почти скабрезных позах. Долгое время он работал над этими фантазмами в технике старых мастеров; несмотря на отталкивающие детали, его картины производили впечатление философской глубины. Позже, под расслабляющим и согревающим влиянием своей спутницы — как он сам признавался, ибо она настаивала на этом, — он стал писать натюрморты, которые уже не производили такого отталкивающего впечатления, в сравнении с прежними картинами, напоминавшими полотна Иеронима Босха, они, скорей, походили на итальянскую живопись.
Она называла его «мое солнышко», сюсюкала с ним, он был ее херувимчиком. Сандро был рослым, крепким парнем и неплохо смотрелся, особенно когда надевал на широкие плечи куртку; высокий, тощий, высоколобый — чтобы польстить ему, подруга Сандро называла его голову головой египтянина. У Сандро был высокий, мощный, почти плоский лоб с глубоко запавшими глазами в обрамлении; длинных ресниц. Его, взгляд из-под лобного свода был неприветливым, почти злым, жестким и злым, как у немого, чем-то расстроенного человека, но лицо его могло отогреться, все начиналось с глаз, смягчались щеки и складки у рта, потом раздавался робкий смех, который он как бы втягивал прямиком в лобную пазуху, казалось, он смеется лбом. Кивками головы Сандро, как марабу, загонял смех в область лба, там он и затихал. Его возлюбленная была полна решимости исправить его в соответствии с собственными представлениями, она придиралась к нему по мелочам, он был не просто ее ребенком, он был делом ее жизни, должно быть, она надеялась таким образом стать его музой. Если он свирепел, она успокаивала его, называя своим «солнышком» и «красавцем египетским», присутствующим это было крайне неприятно.
Застенчивость Сандро выражалась в его походке. Когда я шел с ним по улице, у меня было такое ощущение, будто он балансировал на краю пропасти. Он редко рассказывал о войне, но я знал, что в качестве бортрадиста он участвовал в воздушных налетах на Лондон, а потом, когда из-за нехватки горючего вылеты пришлось сократить, а часть летчиков отправить в пехоту, воевал под Монте-Кассино и выжил в этой кровопролитной битве. Он рассказывал мне о солдатах, которые высовывали ногу из окопа и часами держали ее задранной вверх в надежде на ранение или на то, что ее вообще оторвет и они из этого ада попадут в госпиталь. Рассказывал он и о том, как они избавились от одного чересчур настырного офицера. Этот офицер, придиравшийся к солдатам по всякому мыслимому и немыслимому поводу, имел обыкновение проверять по ночам посты без предварительного оповещения, тайком, надеясь поймать часовых на каком-нибудь нарушении устава; не долго думая они просто застрелили его, крикнув «кто идет?», они выстрелили все вместе, позже так и не удалось выяснить, чья пуля его убила, он был просто изрешечен пулями. Сандро дезертировал из-под Монте-Кассино, дрейфовал в бочке по морю, пробирался тайком через оккупированную Верхнюю Италию, а потом через Германию. И до конца войны просидел в погребе своей матери в маленьком баден-вюртембергском городке.
Он считался человеком немного скрытным. О нем с похвалой отозвались два видных французских критика, их отзывы время от времени он доставал из бумажника и держал в руке, как держат молитвенник. Почему он так привязан к Парижу, спрашивал я себя, он ведь нигде не выставляется. С Сандро у меня не было тесных дружеских отношений, война причинила слишком большой вред его личности, но он производил на меня впечатление. Мне он представлялся в образе паука, который притаился в своей паутине, но ждет не жертв, а доказательств. Доказательств, которые бы еще больше утвердили его в пессимистическом мироощущении. Он собирал их, словно речь шла о доказательствах, необходимых для обращения в другую веру. Он рассказывал о пожилой супружеской паре, за которой он долгое время наблюдал из окна одного из своих знакомых. Его любопытство возбудило то, что к чаепитию старики готовились, как к священнодействию. В свой полевой бинокль он разглядел нечто такое, что вполне подошло бы для музея нелепостей: старики садились чаевничать не за стол, а у постели обнаженной куклы в человеческий рост, с ярко раскрашенным лицом и гениталиями, они пили свой чай, демонстрируя изысканнейшие манеры, пили, правда, не на самом экспонате, а сидя у его ног и головы. В Париже Сандро приходилось нелегко, не верилось, что ему удастся утвердить себя. Да и отношение его спутницы к нему было уже не таким восторженным, ее пропагандистское усердие явно ослабело.
В последние годы жизни Сандро выработал своеобразную стратегию успеха. Он начал писать портреты, и все говорило о том, что у него появилась своя клиентура, прежде всего в Германии. Он купил автомобиль и часто ездил в окрестности Штутгарта, где состоятельные заказчики платили немалые деньги за портрет кисти Сандро Тьеме. Но в одну из своих поездок по зимним дорогам Франции он попал в автокатастрофу. На обледеневшем повороте он потерял управление и врезался в дерево. Сигнал заклинило, и он долго издавал жуткий звук, тревожа зимнюю ночь, а мертвый Сандро лежал в снегу, внешне целый и невредимый.
Почему он отправился в Париж? Он явно мечтал о том, чтобы стать художником и найти здесь свое счастье. Он ценил Пикассо и, видимо, хотел пойти по его следам. Но Пикассо в Париже уже не было, Пикассо был на Олимпе, а встретивший Сандро Париж был цитаделью Вольса, Фотрье, Сулажа, Дюбюффе, Матье, последователей Ива Клейна; здесь уже не было ничего, что могло бы принять Сандро в свои ряды, вдохновить, зарядить энергией. У него не было друга, только пара приятелей; он знал одного торговца произведениями искусства, владельца галереи на улице Сены, у него в случае нужды он мог подзанять немного денег. Чем был для него этот город? Он был до смерти влюблен в него, хотя и не говорил об этом; он любил убежище, которое ему, как и любому другому, предоставлял этот город вкупе с неограниченной, временами пугающей свободой.
Должно быть, он любил невидимую, но вездесущую Вавилонскую башню, воплощением которой был этот город. Он, видимо, поклялся хранить верность этой башне и тайком помогал вместе со всеми возводить ее; фундамент башни терялся в непроницаемой глубине веков, а вершина смутно темнела в столь же непроницаемом будущем, он сидел на одном из бесчисленных карнизов и корчил рожи каменным стенам, слушал шепот и шум работающих, голоса из давно прошедших столетий сливались с рокотом пророчеств о грядущем и звоном того, что создавалось в данный момент; казалось, гудит пчелиный улей или шелестят крылья невидимых птичьих стай, журчат реки, шуршит оседающая пыль, сваливаемый мусор; он слышал гул труда, похотливые крики безумия, слышал ржание лошадей и шаги призраков, дыхание призраков.