Год любви
Шрифт:
Жизнь можно потерять или обрести, надменно утверждал я, когда встретил ту девушку, что влила в меня любовную отраву. Это случилось в одной зарубежной поездке, нас представили друг другу, мы сидели в кругу знакомых и незнакомых в греческом кабаке, пили и болтали, снова пили, и вдруг эта совершенно незнакомая мне девушка попросила меня что-нибудь сказать. Что она имеет в виду под этим «сказать», подумал я, о чем мне ей говорить, мы же почти незнакомы, что, черт побери, она имеет в виду. Скажите что-нибудь, повторила она, и я произнес эту фразу, не знаю, что на меня накатило, кажется, я ответил ей, что мне нечего сказать, кроме того, что жизнь можно потерять или обрести.
И в ту же ночь мы были вместе в постели, но я сразу понял, что это не очередное приключение, не «разговор рук с телом другого человека», это было саморазрушение и откровение в одно и то же время, я не понимал,
Я стоял перед своей любимой женой и выкладывал убийственную правду. После этого мы ночи просиживали без сна, оплакивая наш распавшийся брак. Я плакал вместе с женой, но страшно тосковал по своей возлюбленной, тосковал так сильно, что должен был еще раз увидеться с ней. Мы договорились встретиться в Париже и провели три дня в гостинице под названием «В раю», что на площади Эмиля Гудо. Стояла ранняя весна, комната была дрянная, каморка с выцветшими обоями, перекошенной, неплотно закрывавшейся дверью, узкой кроватью и вздувавшейся от ветра занавеской. Как сейчас вижу эту занавеску, вижу, как мы, совершенно голые, подбегаем к окну и смотрим на город, на море домов. В эти ночи я прошел через все состояния, иногда я вскакивал и в полусне громко разговаривал со своей брошенной женой, разговаривал на нашем языке, которого моя возлюбленная не понимала. В эти ночи дул теплый ветерок, весна пришла раньше времени, воздушные массы все время менялись. Однажды из своего окна я наблюдал за двумя чердачными окнами более низкого, чем наш, дома. Видел я только части тел и предметов. В одном окне, это было окно мастерской, я видел мощные мужские руки, они брали со стола еду и наливали вино, я видел лишь угол стола и лишь фрагмент сидевшего за ним, фрагмент достаточно большой, по нему я мог предположить, что речь идет о художнике, который, поздно завершив свою работу, сел поужинать, и я представлял себе мастерскую с принадлежностями живописца, представлял, как он работает, думал о его простом и честном образе жизни, о необходимом для этого мужестве. В другом окне я видел лежащего в постели старика, рядом с ним сидел ребенок, которому он читал какую-то книжку. Эти увиденные в окне картины — не плод галлюцинации, они воплощали в себе этапы жизни, я видел больного, быть может, умирающего старика и художника-творца, оба запали мне в душу, тогда «В раю» я утолял голод по пище, о существовании которой до того времени даже не подозревал.
Мы расстались рано, утром на Восточном вокзале. Шел дождь, мы, как приговоренные, молча шли рядом. Через несколько месяцев я окончательно перебрался на улицу Симарта.
Когда я стоял у окна своей комнаты-пенала и смотрел во двор, чаще всего это бывало поздним вечером, так как днем я избегал этого занятия из страха вступить в более тесный контакт с голубятником, когда, стало быть, я стоял у открытого окна и смотрел на затихший двор и на потемневшие, в трещинах, стены, меня охватывала любовная тоска, она сверлила мне сердце, и мне казалось, что это чувство — самое истинное и потому самое драгоценное из всех, которые я испытал. Пусть оно терзает меня, но пусть останется со мной навсегда, думал я.
Где же она, жизнь? — вздыхал я в Цюрихе, сидя за гладильным столом в доме, в котором обитали два учителя и горбатенькая фройляйн Мурц, и стуча по клавишам пишущей машинки; мне казалось, эта незаметная смиренная цюрихская жизнь мельчает с каждым днем, в ней не остается больше никакой тайны; мне казалось, такая измельчавшая жизнь просто не может быть всей жизнью, и я мечтал о другой жизни, о других местах, где жизнь вылетит мне навстречу, словно мчащаяся по улице кавалькада всадников, и раздавит меня, а потом снова оживит, как случалось со мной в молодые годы, когда все было полно чудес, приключений, боли и облегчения;
Я отказался от комнаты в старом городе, где мне приходилось работать по соседству с горбатым привидением, и перебрался в другой квартал, в мастерскую художника. Просторная, шесть на десять метров, мастерская с окнами верхнего света пришлась мне по вкусу, но она должна была находиться в распоряжении художника до тех пор, пока он не переберется в другое место, я же тем временем мог пользоваться подсобными помещениями, так мы договорились с ним, я согласился, чтобы не потерять эту квартиру, на которую было много желающих. Почти целый год я работал в обществе художника, с которым у меня до тех пор было только шапочное знакомство. Его звали Карел С., из круглого, обросшего бородой лица выглядывали пронзительные, чуть косящие глаза, он был небольшого роста, с брюшком запойного пьяницы.
Чаще всего я приходил в мастерскую до него, потом распахивалась дверь, и входил, бесшумно пританцовывая, Карел на своих коротких ножках, в руках, похожих на медвежьи лапы, он держал две пузатые бутылки кьянти, четыре литра, его дневная норма, но он не сразу начинал с вина, он отставлял бутылки в сторону, шел на кухню и заваривал себе лечебный чай; он наливал немного чаю в суповую миску, добавлял туда вина, эта смесь служила ему завтраком, но когда чай кончался, он приступал к вину и пил до тех пор, пока не напивался вдрызг и не засыпал блаженным сном дохристианского язычника.
Я очень любил Карела, он был мудр, разбирался в целебных травах, корешках и соках и умел обходиться с животными. Он мог по локоть засунуть руку в рот лошади, и та не кусала его, он мог заворожить или успокоить самую злую собаку: не сводя с нее пронзительного взгляда, он приближался к ней, пока она не начинала скулить и не ложилась на землю. А иные сразу начинали лизать ему руку. Вообще-то эта его власть распространялась не только на животных и растения, но и на людей. Я чудесно уживался с Карелом, это был человек до крайности деликатный, он не заставлял меня чрезмерно много пить с ним и не мешал мне работать. Когда я сидел за своим огромным гладильным столом, на душе у меня было спокойно, так как я знал, что рядом, в большой, как спортзал, мастерской среди начатых картин и самого разнообразного реквизита, без которого немыслима работа художника, присутствовал мой Карел, независимо от того, занимался он живописью или нет, пьянствовал или нет, по отношению к Карелу я не испытывал приступов ненависти, как в случае с бедным Флорианом, у меня даже в мыслях не было требовать, чтобы Карел работал, хотя он постоянно создавал картины, меня они не интересовали: в моих глазах он был магом, творил чудеса, он обладал шестым и даже восьмым чувством, он понимал язык каждого живого существа и даже умел говорить с неодушевленными предметами, и он мог спать. Он мог проспать несколько месяцев подряд, и когда звонила его жена, я привычно врал, что он только что вышел что-нибудь купить. Сказать ему, чтобы позвонил вам? Его жена боялась, что в мужья ей попался неисправимый пьяница, и когда время от времени друзья или какой-нибудь добросердечный таксист привозили его пьяного до потери сознания, жена, случалось, не пускала его домой, полагая, что таким образом напугает его, окажет ему услугу.
Отец Карела был сапожником и пьяницей, у него была ручная курица и свинья, та и другая жили с ним в сапожной мастерской, служившей одновременно и кабаком, составляли ему компанию; однажды во время семейного праздника, когда за длинным столом в саду собрались не только родственники, пришел и католический священник, накрытый стол вместе со всеми блюдами, тарелками и рюмками вдруг опрокинулся, так как свинье захотелось занять свое место у ног сапожника, должно быть, свинья была крупная, с розоватой, розовато-серой кожей.
Карел приехал из деревни, он был знатоком грибов, разбирался в травах, но не знал, как помочь самому себе, не мог найти лекарства от своей тяги к спиртному, целебный чай тоже не давал ожидаемого результата, позже Карела несколько раз отправляли лечиться от алкоголизма, он возвращался помолодевший, без брюшка, лицо становилось свежим, как у девушки, но воздержание ни разу не длилось больше пары недель, потом он возвращался к своим старым привычкам.
На первом этаже нашего дома была табачная лавка, принадлежавшая фройляйн Вайсхаупт. Входя туда, я старался не открывать широко дверь, чтобы не толкнуть клетку; с попугаем, стоявшую на довольно высоком помосте возле двери. Попугай поднимал одну лапку и наклонял в сторону голову, чтобы лучше рассмотреть вошедшего. Я вдыхал табачный запах и ненадолго задерживался у стенда с книжками карманного формата, потом из заднего помещения выходила фройляйн Вайсхаупт с вечно прищуренными маленькими глазками, из-за чего создавалось впечатление, будто она вышла из темноты на слепящий свет. Но этот ее прищур не имел ничего общего с состоянием глаз, таким образом она как бы дистанцировалась от клиента, выражала скепсис и высокомерие. Фройляйн Вайсхаупт была особа решительная и заносчивая. Она изучала людей и все время ждала чего-то необычайного, однако очень редко находила равных себе партнеров, достойных того, чтобы выслушать основательно продуманные взгляды фройляйн Вайсхаупт на жизнь. Вероятно, она не только ухаживала за попугаем, но и предавалась какой-нибудь страсти или науке, например, спорам на пари, или гаданию на картах, или спиритизму. Но несомненно и то, что по натуре она была доброй.