Годы, тропы, ружье
Шрифт:
В сумерки уже мы кое-как добрались до дома.
Шомполка наша в тот год пришла в ветхость. Как-то, сбирая алую малину по горным овражкам, мы выпугнули выводок тетеревов, рассевшихся по молодому ольшанику. Брат прицелился. Вместо выстрела я услыхал стук курка по втулетке. Осечка! И так раз пять. Я принялся тогда швырять в птиц камнями. Они пригибали головы, когда камень пролетал очень близко, но не улетали. Брат подсыпал пороху «на полку», переменил пистон и наконец выстрелил. Одного тетерева убил, но у ружья треснула шейка ложи. Мы вправили расколотую ложу в развилы дерева и стали бахать из него, как из крепостного орудия. Но после этого с ним- уже опасались охотиться. Отец продал его при отъезде из Михайловского плотнику Елизару за полтора целковых, а в придачу оставил ему и яростного
2. Хутор Шубинский
Когда мне исполнилось тринадцать лет, отец перебрался на хутор Шубинский Орского уезда, где мы и прожили больше двадцати лет. Здесь прошла моя юность. Сюда я не раз приезжал охотиться взрослым человеком. В Шубине я стал заправским охотником, получив наконец, когда мне исполнилось шестнадцать лет, в полное свое распоряжение ружье. Это была длинная берданка, «уточница», выписанная отцом опять с Ижевского завода.
Хутор лежит на степном сырту, бегущем от Сакмарских гор к юго-востоку. За городом Орском этот сырт, незаметно понижаясь, расползается во все стороны бесконечными степными полями. Два ряда белых украинских мазанок покоятся в небольшой степной долине, у исчезающего родникового ручья. На юге, километрах в трех, среди горных увалов бежит речушка Губерля.
От Шубина всего пятьдесят с небольшим километров до моей родины — станицы Таналыцкой. А речка Таналычка — наполовину ближе. Она спокойно бежит здесь по степи, заросшая высокими камышами, образуя глубокие омуты, широкие плесы. Сколько дроби рассыпали мы по ней за десятки лет, сколько окуней и щук повытаскали из ее глубоких заводей, сколько вкусных раков добыли из нор на крутых ярах!
Раньше вокруг хутора высились зеленые толстенные тополя, дубы, — теперь остались лишь небольшие березовые колки, выбежавшие в степь, как заблудившиеся девчата. Дальше семи километров к востоку от хутора нет и берез. Здесь же предел распространения на юг белой куропатки.
Степной сырт изрезан множеством увалов, крутых, глубоких оврагов. Из них самый памятный для нас Каин-Кабак, место волчиных выводков, кряковых уток, серой куропатки. Веснами по оврагу бушует вода, с шумом рушатся подмытые ею алебастровые громады снега. Летит масса всякой дичи: уток и куликов самых различных пород, гусей, казары, журавлей, стрепетов и дрофы. Утки, кулики выводятся здесь же по степным долам. В ковылях станует летом много стрепетов. В тридцати километрах, в горах, около хутора Разоренного, выводятся дудаки, высыпающие к осени на шубинские загоны На Губерле и около Каин-Кабака держится серая куропатка, открытая мною чуть ли не на десятый год наших охот в Шубине. По Губерле осенями нередко бывают богатые высыпки пролетного вальдшнепа.
Каждое лето в течение десяти лет я приезжал сюда месяца на два, чтобы бродить без устали по степям. До сих пор помню я каждый шубинский овражек, лесок, всякую березку в степи. А сколько красных, алых, розовых утренних зорь видал я в шубинских полях! Сколько багровых, бирюзовых, сиреневых закатов погасло на моих глазах! Какие острые, яркие молнии и огневые сполохи прорезывали ночное небо! Зори тогда мне казались рассветом моей собственной жизни. День в степи всегда напоминает человеческую жизнь: он так же прекрасен и долог, он так же мгновенно уходит в прошлое. До сих пор я не смог отыскать ничего в мире глубже и шире синеющих полевых далей, слаще запахов степного увяданья, чудеснее буйного весною разнотравья, пахнущего на зорях, как материнское молоко. В эти мгновенья человек ощущает себя частью земли, а не отдельным существом. Живые, мягкие запахи вечеров, острые чистые ароматы утр, пряные соки дневного зноя полей — как рассказать о них людям, никогда не ощущавшим их?
Если бы со мной приключилась история «Пана Твардовского», о котором я тогда читал, если бы мне вернули юность, я бы провел ее опять в степи. Чудесен рассвет жизни среди природы! Я благословляю судьбу за то, что многие дни мои овеяны степным дыханием.
Помню, меня настигла гроза на речке Губерле. Я скакал
С запада надвигалась на нас грузная, сизая грозовая туча. Рыжий нес меня на своей спине быстро и мягко, как в лодке. Брызнули крупные капли теплого дождя, лошадь перешла в карьер. Бешено мчались мы по узкой тропе меж спеющих полос овса и ржи. Высокие колосья хлестали меня. Зеленая ржаная ость засыпала грудь и спину лошади. Пряный цвет овса обдавал меня сизыми брызгами пахучей пыли. Земля томилась живой вечерней прохладой: кто-то родной тепло дышал на меня. Верещал коростель, страстно булькал в густой траве перепел, тонкой жалейкой стонал в долу веретенник. На западе, пониже грозовой тучи, высокими кремлями багровых огней разгорался закат.
Тогда от преизбытка счастья, подлинного, как сама природа, я думал:
«Неужели же человек может быть несчастным?»
И отвечал:
«Нет!»
3. Белые куропатки
В первые годы в Шубине нам чаще всего приходилось охотиться на уток и куликов. Это наиболее легкая и добычливая охота. Тогда мы еще не смели мечтать о дудаках, хотя нередко видели их белесо-голубоватые головы и шеи, сторожко вытянувшиеся из ковылей. Но разве к ним подберешься? Мы даже не знали, что вокруг хутора масса стрепетов и по горным увалам водятся серые куропатки. О белых куропатках я уже тогда думал и с ненавистью и с любовью. Это особое чувство к «полевым курам» — так называли их местные жители — родилось у меня после такого случая.
Отец перебрался в Шубино зимой. Я в этот год вернулся из города ранней весной: нас отпустили из училища до пасхи ввиду надвигавшейся на Оренбург холеры.
Над степями колдовала прозрачная, голубоватая весна. Земля, как беременная женщина, тяжело дышала серыми, сырыми туманами. Стальные лемехи плугов ворочали ее жирные черные пласты. По пашням важно расхаживали журавли, свистели по желтым морям проснувшиеся сурки. Я выехал с отцом боронить поле. Ночевали мы там же, у черных пашен, на зеленых межниках, рядом с родником. Как-то на заре отец растормошил меня и сказал:
— Эй ты, охотничек, чего дрыхнешь? Вон за бугром токует белый куропач. Возьми ружье и попытайся осторожно подобраться к нему.
Польщенный небывалым доверием, я схватил ружье и, дрожа от радостного волнения и утреннего холодка, помчался по указанному направлению. Отец издали шел за мной. По полю несся широкий хохочущий гогот петуха: «Го-го-го! Хо-хо!»
Невидимый леший с диким торжеством оповещал мир о своей страсти. Я пополз. Петух притихал на минуту, затем с новой силой начинал захлебисто хохотать. По вязкой земле, перекидывая ружье перед собой, я подобрался к бугорку, еще покрытому рассыпчатым, ноздреватым снегом. А кругом из земли уже выпирали мягкой щетиной зеленые пуки молодого ковыля. Стлался над полями реденький туман. Сторожко поднялся я из-за пригорка на четвереньки. Птицы сразу не увидел. Потом уже с удивлением заметил, как темный нос ее черной точечкой покачивается над снегом. Петух был еще по-зимнему ослепительно бел и совершенно сливался со снегом. Теперь я разглядел его распущенный веером хвост, взъерошенное горло и раскинутые широко крылья. До петуха было не больше тридцати шагов. Я прицелился, не вставая с земли. Ружье ходуном ходило в моих руках, в глазах плыл сизый туман от волнения. Мушка прыгала на стволе, как блоха. Долго я целился, наконец рванул за спуск. Пороховой дым, смешавшись с сырым воздухом, застлал все передо мной. Я вскочил и увидел, что петух неподвижно сидит на снегу.
— Убил, убил! — закричал я и бросился к птице.
Петух встрепенулся, нахохлился и с сердитым гоготом кинулся ко мне навстречу: «Го-го-го! Хо-хо!»
Я остановился, растерявшись на секунду от неожиданности. Потом сообразил, что птица даже не ранена, бросился назад за бугор, припал к земле, торопясь перезарядить берданку. Петух, гогоча, бежал ко мне. Он выскочил на бугор, ударил крыльями по снегу и победно захохотал. Сзади раздался насмешливый голос отца:
— Эй, берегись, затопчет!