Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
Шрифт:
На нем был изображен коротышка господин Мозес: в черном платье, с испуганными глазами, держа треуголку в руке, он предъявлял свой паспорт, а перед ним угрожающе возвышался некий представитель власти в образе офицера с косицей и рядом верзила-рядовой. Правда, на лице офицера угадывалась легкая улыбка, и он вроде бы слегка приподнял в знак приветствия свою щегольскую шляпу, но бравый солдат-рядовой в белых гамашах на пуговицах, с огромным ружьем и в высоком головном уборе, роковым образом напоминавшем Лессингу епископскую митру, посматривал на коротышку сверху вниз весьма свирепо.
— Есть кое-что пострашнее! — повторил
Лессинг снова почувствовал, что его захлестывает гнев.
— Я бы этого не выдержал! — произнес он и протянул руку, чтобы тотчас уйти.
Однако Мендельсон остановил его.
— Ведь мы же философы, дорогой мой друг!
— Я знаю, каждый из нас исполняет свою роль в мировом театре. Вы избрали себе роль доброго, благородного, добродетельного мудреца-философа, а посему слушаете, видимо, не без удовольствия. когда берлинцы называют вас немецким Сократом, — сказал Лессинг. — И все же, дорогой мой, старинный мой друг, — вскричал он, — ах, я бы этого не выдержал!
У Николаи он дал выход своему недовольству. Издатель принял Лессинга в своей книжной лавке и прошел с ним в богато обставленное помещение позади прилавка, причем, едва Лессинг заговорил о «Фрагментах», тотчас крепко запер дверь.
Николаи заявил, что не сможет их напечатать.
Лессинг потребовал объяснений.
— Вам должна быть прекрасно известна терпимость берлинского общественного мнения, — объяснил Николаи. — Это относится и к критическим сочинениям. Почти каждая третья книга рассматривает теологические вопросы самого разного толка. Но истинная терпимость исключает резкость суждений, а «Фрагментам», по мнению господина Мендельсона, таковая, к сожалению, присуща.
Лессинг тотчас ответил, что он и сам терпим ничуть не меньше, чем берлинцы, и не собирается никому ничего навязывать.
Тут Николаи в свою очередь поинтересовался, правда ли, что министр Кауниц — как ему доверительно сообщили Зульцер и Глейм — собирается переманить Лессинга, Клопштока и некоторых других в ультракатолическую Вену. Эта новость вызвала-де у него удивление и недоверие, и он полагает ее не более чем забавным курьезом.
Лессинг холодно заметил, что ему об этом ничего не известно.
Затем, сохраняя внешнее спокойствие, но внутренне кипя от возбуждения, он сказал:
— Мне нет до Вены никакого дела, но и там я принес бы немецкой литературе куда больше пользы, чем в вашем офранцузившемся Берлине.
Он сменил тон и сделался учтивее, но голос его звучал громко и с каждой фразой становился все громче.
— Не говорите мне больше ничего о вашей «берлинской свободе мыслить и писать»! Она сводится только и единственно к свободе поставлять на рынок сколько угодно глупейших сочинений, порочащих религию. Порядочному человеку должно быть стыдно пользоваться такой свободой. Но пусть кто-нибудь
Лессинг уже собрался было покинуть Берлин. Однако кузену Кнорре, который еще не успел попытать счастья в лотерее, легко удалось уговорить его продлить пребывание в Берлине, объяснив, что значительные дорожные расходы кузен понес, в основном, ради Лессинга.
Теперь Лессингу довелось познать и другую, приятную сторону своего до той поры печального опыта: день за днем он ощущал искреннюю расположенность берлинцев. В комнате брата ему приходилось непрерывно принимать посетителей. Несколько раз заходил книгоиздатель Фосс и как-то сообщил, что «Разные сочинения» Лессинга уже в типографии. Наконец он выложил перед ним чисто отпечатанные, без единой ошибки листы.
— Ну, конечно, вот истинно мастерская работа, не то что эти халтурные пиратские издания, которые то и дело обнаруживаешь то тут, то там, — уважительно произнес Лессинг.
Господин Мозес тоже почти ежедневно бывал у Лессинга, чтобы доказать разобиженному другу свою привязанность и преданность. Однажды утром он привел с собой Зульцера, который искренне посоветовал Лессингу «подвергнуть молву испытанию» и нанести визит австрийскому посланнику в Берлине. Вероятно, там только этого и ждут.
Но Лессинг лишь усмехнулся:
— Не в моих привычках себя предлагать.
Неожиданно из Гамбурга пришло скорбное известие. Ева сообщала, что ее престарелая мать скоропостижно скончалась. Лессинг ощутил в ее письме растерянность и уныние. Итак, обстоятельства требовали его срочного отъезда, и брат Карл с тяжелым сердцем вынужден был согласиться, что Готхольд не может дольше оставаться в Берлине.
За время продолжительного путешествия в карете до Гамбурга кузен проникся таким доверием к Лессингу, что решил поделиться с ним своей тайной. Кузен сказал, он-де понимает, что Лессинг ищет содружества свободных, широко мыслящих и рассудительных людей. Он, совершенно очевидно, желал бы избавиться от ограничений, налагаемых предрассудками, сословной принадлежностью, имущественным положением, местными обычаями. Он мечтает о равенстве благородных душ. Так вот, именно такое общество он, кузен Кнорре, нашел у вольных каменщиков. Многие крупнейшие ученые — самые светлые умы во всех немецких государствах — разделяют его взгляды.
— Нам следует преодолеть безысходность, — заявил кузен. — А как еще этого достичь, если не объединением всех здравомыслящих мужей?
Лессинг пожелал услышать подробности. Тут кузен, правда, заколебался, сказал, что, по понятным соображениям, речь идет о тайном обществе, но затем все же назвал имена некоторых ученых в Гёттингене и Лейпциге, которые, как он полагал, были членами общества.
— А в Гамбурге?
— Тут я вынужден помалкивать. Но расспросите-ка вашего старого друга, печатника Иоганна Иоахима Кристофа Боде…