Гофман
Шрифт:
Вокруг этого Вартбургского праздника и совершенного на нем аутодафе разгорелась ожесточенная полемика: буршеншафты, гимнастическое движение, патриотизм, германофильство вдруг оказались в центре внимания — в том числе и официальных властей.
Желанный повод для репрессий власти получили, когда 23 марта 1819 года член студенческой корпорации Занд убил писателя Коцебу. Поскольку Коцебу регулярно отправлял в Санкт-Петербург отчеты о литературе и общественном мнении в Германии, среди «буршей» он считался русским шпионом, а его насмешки по адресу германофильства и демократии стяжали ему славу «княжеского холуя». «Вот тебе, предатель Отечества!» — с такими словами Занд вонзил кинжал в уже немолодого Коцебу в его квартире в Мангейме.
Полагали, что за этим убийством стоит разветвленный заговор, в действительности несуществовавший.
В этом поколении весьма популярны были представления об убийстве тирана. Еще несколько лет назад с шиллеровским пафосом во имя любви к отчизне мечтали заколоть кинжалом Наполеона. Теперь на очереди были вдохновители Священного союза. Фридрих фон Генц в Вене настолько боялся покушения, что даже Меттерних не смог удержаться от того, чтобы подшутить над своим придворным публицистом: он велел посылать ему поддельные письма с угрозами.
Однако после убийства Коцебу игра воспаленного политического воображения сделалась кровавой реальностью. Это дало властям хороший повод выступить против оппозиционных течений. Началась так называемая «немецкая осень». Уважаемые профессора, вдохновители «немецкого восстания» 1813 года, такие как Арндт, Окен и Фрис, были уволены со службы. Ян подвергся аресту. Каждый член буршеншафта был на подозрении. Ужесточили цензуру печати, письма вскрывались, собрания были запрещены. Публикации последних лет были специально просмотрены, чтобы выявить «опасных субъектов» среди публицистов.
Однако общественность не так-то легко было запугать. Берлинский теолог де Ветте направил матери Занда открытое письмо, в котором слишком откровенно выразил свое сочувствие поступку ее сына. Он сразу же лишился своей профессорской должности. Многие считали Занда героем и не скрывали этого. Даже в общественных местах можно было видеть его портреты, увенчанные лавровым венком. Карл Гудков вспоминает, что тогда из сотни курильщиков не меньше пятидесяти украшали свои трубки портретом Занда. Сочинение о проведенном по делу Занда следствии, написанное и опубликованное в 1820 году следователем фон Хоэнхорстом, в книжных магазинах появилось лишь спустя несколько лет — настолько опасались народного волнения. После того как 20 мая 1820 года Занд закончил свою жизнь на эшафоте, зрители расхватали обрызганные кровью мученика стружки как реликвии, и еще спустя многие годы место в Гейдельберге, где был возведен эшафот, называли «лужайкой вознесения Занда».
Летом 1819 года в Майнце была учреждена центральная следственная комиссия под австрийским и прусским руководством, которая должна была координировать кампанию преследования и наказания «демагогов» по всей Германии. В Пруссии тон задавали министр князь Витгенштейн и начальник полиции Кампц. Вильгельм фон Гумбольдт, решительно не поддерживавший развернувшуюся кампанию, был вынужден уйти в отставку. В письме Нибуру, прусскому посланнику в Риме, он делился своими соображениями: «Когда власти допускают меньше ошибок, а у народа меньше справедливых оснований для недовольства, силы, противодействующие правительству, заранее обречены на неудачу. При нынешнем же способе решения проблемы ожесточение, раскол и тревога будут нарастать, и по-прежнему остается без ответа вопрос, будет ли на этом пути достигнута конечная цель».
Кампц, который даже Гнейзенау и барона фон Штейна пытался заклеймить как «демагогов», расценивал подобные взгляды как «подстрекательские».
Не приходится удивляться, что Гофман был обречен
Таким образом, Гофман должен был ради отражения опасности, якобы грозившей государству, добиваться «полного выявления» скрытого внутреннего мира граждан. Неожиданно для себя он стал функционером того государственного любопытства, которое норовит проникнуть в святая святых человека и потому всегда вызывало его неприятие. Еще в 1818 году в «Крошке Цахесе» он достаточно отчетливо выразил подобного рода отношение к государству.
В этой сказке, принесшей ему славу «первого юмориста», сатирически изображаются тенденции к расширению сферы государственно-политической власти. Сказка переносит нас в государство князя Пафнутия, где главный министр дает следующие советы, которые впоследствии реализуются: «Прежде чем мы приступим к просвещению, то есть прикажем вырубить леса, сделать реку судоходной, развести картофель, улучшить сельские школы, насадить акации и тополя, научить юношество распевать на два голоса утренние и вечерние молитвы, проложить шоссейные дороги и сделать прививку от оспы, надлежит изгнать из государства всех людей опасного образа мыслей, кои глухи к голосу разума и совращают народ на различные дурачества».
Под просвещением, которое Гофман здесь критикует, имеется в виду не то критическое умонастроение, которое связано с именами Лессинга, Канта или Лихтенберга, а стремление целиком задействовать человека в целях государственного или хозяйственного функционирования. Подобного рода «просвещение» Гофман лично наблюдал в действии, так что его сказка не была запоздалой сатирой на государство Фридриха Великого.
В государстве князя Пафнутия могут делать карьеру уродцы вроде крошки Цахеса, а «крылатые кони поэзии» обречены на стойловое содержание. Такое государство подобно «сукновальне», о которой в «Крейслериане» иронически говорится, что позволить, чтобы она «обрабатывала» тебя, — высшая цель земного бытия.
Однако Гофман намеревается критиковать «государство-машину» не так, как это делали до него Новалис, Шеллинг, Эйхендорф, Адам Мюллер и Шлейермахер. Эти романтики полемизировали с таким государством от имени «органического государства», которое они считали своим идеалом. Они хотели перейти от государства-машины, которое просто управляет обществом, к такому государству, которое выражает идею общности и на которое можно перенести чувства любви и почитания. Не просто функционирующее государство, а государство, выражающее смысл жизни, — такова была их мечта. Эти романтики хотели не меньше, а больше государства и готовы были связать с ним свое существование. «Совершенный гражданин живет целиком в государстве — он не имеет собственности вне государства», — писал Новалис, а у Шлейермахера мы можем прочитать: «В чем заключается подлинный характер любого государства? Род человеческий столь далек от понимания того, что может означать эта (государственная. — Р. С.) сторона человечества… что все полагают, будто наилучшим является то государство, присутствие которого менее всего ощущается… Кто рассматривает это прекраснейшее творение человека… лишь как неизбежное зло, тот должен ощущать как простое ограничение то, что призвано обеспечить ему высший уровень жизни».
Подобного рода идеи об «органическом государстве», о государстве как произведении искусства и тому подобное были чужды Гофману. Для него и вправду наилучшим является государство, «присутствие которого менее всего ощущается», — представление, наводившее ужас на Шлейермахера. Любое государство, каким бы оно ни было — как машина, как организм или как произведение искусства, — Гофману казалось подозрительным: он хотел, чтобы государство оставило его в покое. Разумеется, и он понимал, что государство необходимо, но как раз по этой причине его невозможно любить, оно — «неизбежное зло». Бездушие государства-машины плохо, но еще хуже, по его мнению, «душевное» государство, норовящее проникнуть в души своих граждан.