Гоголь. Мертвая душа
Шрифт:
Вспомнил он и девочку-подростка, шепотом предложившую ему. «поразвлечься» за стакан водки для папеньки, и сбитую экипажем старуху, пролежавшую на булыжниках несколько часов прежде, чем ее увезли в больницу, и калек с Сенной площади, и разбитые в кровь рожи у кабаков. Душа затосковала в его груди так, что впору криком кричать. Бежать, бежать без оглядки!
В страшном волнении забегал Гоголь по комнате, не замечая, как цепляет ногами стулья. Он представил себя едущим степями и полями до краев горизонта, куда ни обернись. Пахнет полынью, цветами и разогретой землей. Но вот начинают встречаться одинокие хатки с колодцами и аистами на крышах, а потом возникнет и село Кибинцы, откуда до Миргорода всего-то двенадцать верст по прямой.
Само село такое невинное, такое чистое, все состоящее из белых хат с подведенными по низу желтыми и голубыми полосами. Лес там редкий, насквозь прозрачный, а потому большая часть построек делается из глины с соломой, а дым из печных труб пахнет горелыми кизяками. Взбежишь на пригорок – и за полями подсолнухов, обративших свои головы на восток, виднеются макушки церквей и мельниц. То Миргород. Туда днем и ночью тянутся возы с кринками, кадками и мешками. Идут и пешие в запыленных свитках и пропотевших шапках, а сапоги несут за плечами, чтобы не стаптывать понапрасну, ведь наезженная колесами дорога мягче пуха.
Правда, нынче осень, так что дороги затянуты непролазной грязью. И на берегу Хорола не посидишь – там все сейчас продувается сырыми степными ветрами. Но как-то же народ пробирается на миргородскую ярмарку, а там чего только нет, глаза разбегаются! Рыба сушеная, рыба свежая, соль кусковая и меленая, картошка любых оттенков, вязанки бубликов, горы огурцов, распластанные шматы сала, птица, яйца, петухи на палочках, пироги и вареники с тысячами начинок. Хорошо пройтись по рядам, жуя пирожок, вздрагивая от базарных криков, прицениться, поторговаться как следует с мужиком в бараньей шапке или румяною бабою в черной свитке, а перед обратной дорогой опрокинуть чарку, закусить чем бог послал и, если не будет дождя, навестить- миргородское кладбище с замшелыми крестами, под которыми тлеют кости твоих предков.
Вот куда завели мысли Гоголя, и так он ими увлекся, что не услышал стука в дверь и был захвачен врасплох стремительно вошедшим Пушкиным.
– Что в темноте сидишь, как сыч? – громко спросил он. – Эй, как тебя? Ефим? Ефрем? Неси, Ефрем, свечи и стаканы помой как следует. И скатерть, скатерть смени! Живо!
Слуга, явившийся с ним, принялся ловко выкладывать из корзины всякие яства, а посреди стола водрузил три темные бутылки вина.
– Я гляжу, мой друг любезный, ты совсем плох, – констатировал Пушкин, когда они остались вдвоем. – С лица спал, глаза заплыли. – Он укоризненно покачал головой, разглядывая Гоголя. – Что за меланхолия такая? Стоит ли из-за юбок убиваться? Ими весь Петербург полон. Найдем тебе другие,
– Не нужны мне другие, – сказал Гоголь, вяло жуя что-то, подсунутое ему другом. – Я уехать решил. Не для меня столица.
– Зато мы для нее. Выпьем! За нас, мой друг. За Братство наше! За будущие свершения!
Они выцедили вино, заедая сладостями, наполняли стаканы еще и еще. На душе у Гоголя потеплело, мир больше не виделся таким мрачным. Однако же он отдавал себе отчет, что ночью страхи повторятся с новой силой; И, не в состоянии более сдерживаться, выложил товарищу все, что приключилось с ним после памятного визита Гуро.
– Как думаешь, Александр Сергеевич, – спросил он, закончив, – сколько продлится это проклятие? Я долго не выдержу. У меня ум за разум заходит от этих видений. Боюсь, доконают они меня.
– Н-да, – пробормотал Пушкин. – Не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох да сума. Но ты рано сдался, Николай Васильевич. Не забывай, что ты не один. Братство за тобой. Горой стоит.
– Где оно, Братство? – горько воскликнул Гоголь. – Все про меня забыли.
– Врешь, дружище! Не оставим тебя. Ни в этой жизни, ни в иной.
– А что,
Пушкин усмехнулся с чувством превосходства, которое человек просвещенный непременно испытывает, когда растолковывает несведущему то, что для одного является азами, а для второго звучит как откровение.
– Не сомневайся. Есть жизнь открытая, всем явленная, про которую Исторические очерки пишут и мемуары. А есть жизнь другая, скрытая, не каждому доступная. Вот ею-то мы с тобой и живем. Как у нас аукнется, так у них отзовется. Понял?
– Нет, – честно признался Гоголь.
– Вот и хорошо, что не понял, – рассудил Пушкин. – Не стоит тебе сейчас голову ломать об сложные материи. Достаточно, чтобы ты знал: Братство уже принимает меры. Дай срок, и колдовство Гуро будет развеяно. Правда, такие вещи не в один день делаются. Нужно тебе на время уехать, Николай Васильевич.
– Я и собираюсь, Александр Сергеевич. На родину подамся, в Миргород. Говорят, родные стены лечат.
– Мы для тебя другой путь определили.
– Какой же?
– Начну издалека, – заговорил Пушкин, разглядывая огонь свечи сквозь красное вино в стакане. – Должно быть, ты слыхал, что лет десять или одиннадцать назад меня в южную ссылку определили. Я по молодости лет на самодержца накинулся. «Тебя, твой трон я ненавижу, твою погибель, смерть детей с жестокой радостию вижу, самовластительный злодей!» Что-то в таком духе, сейчас точно уж не припомню. Аракчеев, конечно, взбеленился. «А заключить горлопана в Петропавловскую крепость или забрить в солдаты навечно! Да выпороть прилюдно, чтобы впредь неповадно было распускать язык и перо!» На розги и солдатские сапоги я не согласился. Я решил тогда в творения свои столько дерзости вкладывать, чтобы уж сразу в Сибирь. Жуковский, Вяземский, Чаадаев – все они на мою защиту поднялись. Привели меня к Карамзину, который в ту пору был советником государя. Я ему понравился, он пообещал замолвить слово, чтобы к эпиграммам моим отнеслись снисходительно, мол, что с юнца неразумного возьмешь. А под конец спрашивает Карамзин: обещаю ли я исправиться? Я подумал и говорю: «Обещаю». Все вздохнули с облегчением. И тут я брякнул: «На два года!» Супруга Карамзина, Катерина Андреевна, меня выручила. Засмеялась и молвила: «Как точен этот Пушкин! Хорошо хоть на два». Тут все покатились от смеха, и вместо каземата отправился я в Крым, а потом в Кишинев. Попал я туда стриженный наголо, в татарской тюбетейке, и вот тут-то началось главное, о чем я собираюсь тебе поведать, мой любезный друг...
Гоголь встрепенулся, прогоняя нахлынувшую сонливость. Он почувствовал, что сейчас услышит нечто важное, то, что окажет влияние на всю его дальнейшую жизнь.
– Я весь внимание, Александр Сергеевич, – поторопил он.
Однако Пушкин, будучи рассказчиком искушенным, к сути приступать не спешил, вначале поводил слушателя, как карася на крючке, завладевая его вниманием. Обмолвился о своих кишинёвских встречах с Пестелем, о слежке, которая за ним велась в Бессарабии, о своих романах с южными красавицами. И только когда Гоголь совсем уж истомился, забыв о вине и закусках, понизил голос, давая понять, что сейчас будет раскрыта невероятная тайна.
Попал он как-то в небольшой город Бендеры. Скучный городок, казалось бы, ничем не примечательный. Но это только при поверхностном взгляде. А на самом деле у Бендер имелся свой секрет. В городишке этом с момента присоединения его к Российской империи никто, кроме военных, не умирал.
– Совсем? – изумился Гоголь.
– Ну, почти что, – усмехнулся Пушкин улыбкой, которая не осветила его лицо, а как раз наоборот, затемнила, точно тень на него упала.
По его словам, год за годом в Бессарабию бежало множество крестьян, бунтовщиков и преступников из центральных губерний России. Полиция, конечно, пыталась ловить их, да только безуспешно. Исчезали они. Вот только что он был, беглый каторжник, а потом словно бы под землю провалился.