Гоголь
Шрифт:
«СКУЛЬПТУРА, ЖИВОПИСЬ И МУЗЫКА»,
статья, впервые опубликованная в сборнике «Арабески». Дата, поставленная при публикации, 1831 г., вероятно, относится ко времени зарождения ее замысла. Работа над текстом С., ж. и м. проходила с июля по сентябрь 1834 г. Название статьи повторяет название статьи поэта Дмитрия Владимировича Веневитинова (1805–1827), опубликованную в альманахе «Северная Лира на 1827 год».
В С., ж. и м. Гоголь называл три рода искусства, скульптуру, живопись и музыку, тремя сестрами, посланными Богом, чтобы «украсить и усладить мир: без них он бы был пустыня и без пения катился бы по своему пути… Великий Зиждетель мира поверг нас в немеющее безмолвие Своею глубокою мудростью: дикому, еще не развернувшемуся человеку Он уже вдвинул мысль о зодчестве. Простыми, без помощи механизма, силами он ворочает гранитную гору, высоким обрывом громоздит ее к небу и повергается ниц перед безобразным ее величием. Древнему, ясному, чувственному миру послал Он прекрасную скульптуру, принесшую чистую, стыдливую красоту, — и весь древний мир обратился в фимиам красоте. Эстетическое чувство красоты слило его в одну гармонию и удержало от грубых наслаждений. Векам неспокойным и темным, где часто сила и неправда торжествовали, где демон суеверия и нетерпимости изгонял все радужное в жизни, дал Он вдохновенную живопись, показавшую миру неземные явления, небесные наслаждения угодников. Но в наш юный и дряхлый век ниспослал Он могущественную музыку — стремительно обращать нас к Нему. Но если и музыка нас оставит, что будет тогда с нашим миром?»
СМИРДИН Александр Федорович (1795–1857),
петербургский издатель и книгопродавец. В 1833 г. начал издавать альманах «Новоселье», издавал также «Библиотеку для чтения», которую редактировал О. И. Сенковский. Эти издания Гоголь считал разновидностью «торговой литературы», но, тем не менее, в них печатался. В «Библиотеке для чтения» он предполагал опубликовать главу «Кровавый бандурист» из романа «Гетьман», но встретил противодействие одного из редакторов, Н. И. Греча, а потом и цензуры.
19 февраля 1832 г. Гоголь присутствовал на обеде петербургских литераторов у С. по случаю перенесения его книжного магазина от Синего моста на Невский проспект и, как и другие участники обеда, обещал дать статью в первую книгу «Новоселья», но обещание свое не исполнил. О первой книге альманаха Гоголь так отозвался в письме М.П. Погодину от 20 февраля 1833 г.:
СМИРНОВ Николай Михайлович (1807–1870),
муж А. О. Смирновой, дипломат, калужский губернатор в 1845–1851 гг., петербургский — в 1855–1861 гг., камергер и сенатор. Свое огромное состояние частично промотал в карты. С Гоголем С. познакомился в Париже в январе 1837 г.
3 сентября н. ст. 1837 г. Гоголь писал С. из Франкфурта, куда прибыл из Карлсруэ на пароходе: «Пароход доставил мне приятный сюрприз ехать вместо одного дня два. Дождь, верный спутник рейнского путешествия, усугубил приятность. Все пассажиры столпились в одну каюту, и немецкий запах сделался до такой степени густ, что можно было семьсот топоров повесить в воздухе. Круглые окна нашей каюты до такой степени визжали и обливались слезами, что тоска проходила меня насквозь от головы и до пяток. А мокрые зонтики, сальные сапоги и всеобщий насморк доныне мне грезятся. Наконец, я доехал до Франкфурта и вот уже три дня любуюсь гнуснейшею погодою, какая когда-либо была в мире… Во Франкфурие встретился я с Тургеневым (Александр Иванович Тургенев (1784–1845), литератор и археограф, много путешествовавший по Европе. — Б. С.), с которым мы провели полдни. Он, между прочим, сказал важную истину, что, живя за границею, тошнит по России, а не успеешь приехать в Россию, как уж тошнит от России». В первой половине июля 1849 г. Гоголь гостил четыре дня в калужском имении С. Бегичево (Медыньский уезд). Писатель с восторгом наблюдал сенокос, а оказавшегося в имении художника Алексеева попросил зарисовать костюмы местных крестьянок со всеми узорами. Затем Гоголь переехал в загородный губернаторский дом, где читал С. и его супруге первые главы второго тома «Мертвых душ». А. О. Смирнова так описала этот визит Гоголя в Бегичево П. А. Кулишу: «Его возили по окрестным деревням, и ему очень понравился дом и сад на полотняной фабрике Гончаровых. Он часто выходил на сенокос любоваться костюмами бегичевских крестьянок, заставлял гостившего также тогда у Смирновых живописца Алексеева рисовать их со всеми узорами на рубашках. Он был в восхищении от физиономий, костюмов и грациозности бегичанок и находил в них сходство с итальянками. Его очень заботило вообще здоровье простого народа и своеобразность его быта. Он вспомнил, как в царствование Алексея Михайловича один путешественник, посетив Россию, написал, что население ее скудно, народ обмельчал и обеднел, а другой, приехавший к нам через двадцать пять лет после первого, нашел города и деревни обильно населенными, нашел народ здоровый, рослый, цветущий и богатый. Гоголь это приписывал благочестивой жизни царя, который везде в государстве водворил порядок, безопасность и спокойствие».
СМИРНОВА Александра Осиповна (1809–1882),
урожденная Россет, фрейлина императриц Марии Федоровны и Александры Федоровны. В 1832 г. вышла замуж за Н. М. Смирнова. Особой любви к мужу не испытывала, честно признавшись в посмертно опубликованных мемуарах: «Я себя продала за шесть тысяч душ для братьев». С. была дружна с А. С. Пушкиным, В. А. Жуковским, П. А. Вяземским и многими другими литераторами.
Еще 10 сентября 1831 г. в письме Жуковскому Гоголь просил передать С. экземпляр первой части «Вечеров на хуторе близ Диканьки» («третий, с сентиментальною надписью, для Розетти»). С Гоголем С. близко познакомилась в Париже в 1837 г. По-настоящему же они подружились в Ницце зимой того же года. В мемуарах С. так описало свое знакомство с Гоголем: «В 1837 году я провела зиму в Париже, rue du Mont Blanc, № 21. Русских было довольно; в конце зимы был Гоголь с приятелем своим Данилевским. Он был у нас раза три один, и мы уже обходились с ним, как с человеком очень знакомым, но которого, как говорится, в грош не ставили. Все это странно, потому что мы читали с восторгом „Вечера на хуторе близ Диканьки“, и они меня так живо перенесли в великолепную Малороссию. Оставив еще в детстве этот край, я с необыкновенным чувством прислушивалась ко всему тому, что его напоминало, а „Вечера на хуторе“ так ею и дышат. С ним тогда я обыкновенно заводила речь о высоком камыше и бурьяне, о белых журавлях на красных лапках, которые по вечерам прилетают на кровлю знакомых хат, о галушках и варениках, о сереньком дымке, который легко струится и выходит из труб каждой хаты; пела ему:
„Ой, не ходы, Грыцю, на вечорныцы.“
Он более слушал, потому что я очень болтала, но однажды описывал мне малороссийский вечер, когда солнце садится, табуны гонят с поля, и отсталые лошади несутся, поднимая пыль копытами, а с ними с нагайкою в руке пожилой хохол с чупром; он описывал это живо, с любовью, хотя прерывисто и в коротких словах. О Париже мало было речи; по-видимому, он уже и тогда его не любил. Однако он посещал с Данилевским театры, потому что рассказывал мне, как входили в оперу один за другим гуськом и как торгуют правом на хвост. Дело в том, что задний театрал кричит которому-нибудь из передних, чтоб он уступил ему свое место, торгуется с ним и наконец меняется местами; но часто купленное таким образом место бывало захватываемо другим, и это служило поводом к брани и ссорам. Гоголь, с свойственною ему способностью замечать то, что другим казалось несмешным и незначительным, представлял сцены при покупке, как он называл, „права на хвост“ в самых характеристических и забавных рассказах. Однажды разговор зашел о разных комфортах в путешествии, и он сказал мне, что хуже всего на этот счет в Португалии, и советовал мне туда не ездить. „Вы как это знаете, Николай Васильевич?“ — спросила я его. — „Да я там был, пробрался туда из Испании, где также прегадко в трактирах, — ответил он преспокойно. — Особенно хороша прислуга. Однажды мне подали котлету совсем холодную. Я заметил об этом слуге. Но он очень хладнокровно пощупал котлету рукою и объявил, что нет, что котлета достаточно тепла“. Я начала утверждать, что он не был в Испании, что это не может быть, потому что все в смутах, дерутся на всех перекрестках, что те, которые отсюда приезжают, много рассказывают, а он ровно никогда ничего не говорил. На все это он очень хладнокровно отвечал: „На что же все рассказывать и занимать собою публику? Вы привыкли, чтоб вам человек с первого разу все выхлестал, что знает и чего не знает, даже и то, что у него на душе“. Я осталась при своем, что он не был в Испании. С того времени между нами образовалась шутка: „Это когда я был в Испании“. Я часто над ним смеялась и выговаривала, как ему не стыдно лгать и т. п. Гоголь все переносил с хладнокровием стоика». Возможно, Гоголя навел на эту мистификацию с Испанией сюжет «Записок сумасшедшего», где главный герой воображает себя испанским королем. О мнимой поездке на Пиренейский полуостров Гоголь рассказывал и другим своим друзьям. Так, К. С. Аксаков в конце сентября 1839 г. писал своим братьям Григорию и Ивану: «Вообразите, что он (Гоголь. — Б. С.) был в Испании во время междуусобной войны; в Лиссабоне также». Однако ни одного письма Гоголя из Испании и Португалии до нас не дошло, равно как чьих-либо воспоминаний о встречах с ним в этих странах. Нет и никаких следов получения писателем каких-либо финансовых средств для совершения такого путешествия. Из этого можно заключить, что Гоголь свое путешествие за Пиренеи просто выдумал. С. вспоминала: «Летом 1837 года я провела в Бадене, и Гоголь приехал не лечиться, но пил по утрам холодную воду в Лихтентальской аллее. Мы встречались почти каждое утро. Он ходил или, лучше сказать, бродил один, потому что иногда был на дорожке, а чаще гулял зигзагами на лугу у Стефании-бад. Часто он так был задумчив, что я долго, долго его звала; обыкновенно он отказывался со мной гулять, приводя самые странные причины. Его, кроме Карамзина (сына автора „Истории Государства Российского“. — Б. С.), из русских никто не знал, и один господин высшего круга мне сказал, встретив меня с ним: „вы гуляете с каким-то Гоголем, человеком очень дурного тона“. В июне месяце он вдруг нам предложил вечером собраться и объявил, что пишет роман под названием „Мертвые души“ и хочет прочесть нам две первые главы. Андрей Карамзин, граф Лев Соллогуб, В. П. Платонов и нас двое условились собраться в семь часов вечера (это чтение состоялось 14 августа н. ст. 1837 г.; несколько дней спустя А. Н. Карамзин писал своей матери, Е. А. Карамзиной: „В понедельник обедал я у Смирновой с Гоголем, который принес читать нам новое еще не оконченное сочинение: это длинный юмористический роман о России. Это лучше всего до сих пор написанного им…“. — Б. С.). День был знойный. Около седьмого часа мы сели кругом стола. Гоголь взошел, говоря, что будет гроза, что он это чувствует, но, несмотря на это, вытащил из кармана тетрадку в четверть листа и начал первую главу. Вдруг началась страшная гроза. Надобно было затворить окна. Хлынул такой дождь, какого никто не запомнил. В одну минуту пейзаж переменился: с гор полились потоки, против нашего дома образовалась каскада с пригорка, а мутная Мур бесилась, рвалась из берегов. Гоголь посматривал сквозь стекла и сперва казался смущенным, но потом успокоился и продолжал чтение. Мы были в восторге, хотя было что-то странное в душе каждого из нас. Однако он не дочитал второй главы и просил Карамзина с ним пройтись до Грабена, где он жил. Дождь начал утихать, и они отправились. После Карамзин мне говорил, что Н. В. боялся идти один домой, и на вопрос его отвечал, что на Грабене большие собаки, а он их боится и не имеет палки. На Грабене же не было собак, и я полагаю, что гроза действовала на его слабые нервы, и он страдал теми невыразимыми страданиями, известными одним нервным субъектам. На другой день я еще просила его прочесть из „Мертвых душ“, но он решительно отказал и просил даже его не просить никогда об этом. Из Бадена Гоголь ездил со мной и с моим братом на три дня в Страсбург. Там в кафедральной церкви он срисовывал карандашом на бумажке орнаменты над готическими колоннами, дивясь избирательности старинных мастеров, которые над каждой колонной делали отменные от других украшения. Я взглянула на его работу и удивилась, как он отчетливо и красиво срисовывал. — „Как вы хорошо рисуете!“ — сказала я. „А вы этого и не знали?“ — отвечал Гоголь. Через несколько времени он принес мне нарисованную пером часть церкви очень искусно. Я любовалась его рисунком, но он сказал, что нарисует для меня что-нибудь лучше, а этот рисунок тотчас изорвал… В половине августа мы оставили Баден-Баден, и Гоголь с другими русскими проводил нас до Карлсруэ, где ночевал с моим мужем в одной комнате и был болен всю ночь, жестоко страдая желудком и бессонницей».
С. запомнился рассказ Гоголя о своем детстве: «Было мне лет пять. Я сидел один в Васильевке. Отец и мать ушли. Оставалась со мною одна старуха няня, да и та куда-то отлучилась. Спускались сумерки. Я прижался в уголку дивана и среди полной тишины прислушивался к стуку длинного маятника старинных стенных часов. В ушах шумело, что-то надвигалось и уходило куда-то. Верите ли, — мне тогда уже казалось, что стук маятника был стуком времени, уходящего в вечность. Вдруг слабое мяуканье кошки нарушило тяготивший меня покой. Я видел, как она, мяукая, осторожно кралась ко мне. Я никогда не забуду, как она шла потягиваясь, а мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, и зеленые глаза искрились недобрым светом. Мне стало жутко. Я вскарабкался на диван и прижался к стене. „Киса, киса“, — пробормотал я и, желая ободрить себя, соскочил и, схвативши кошку, легко отдавшуюся мне в руки, побежал в сад, где бросил ее в пруд, где несколько раз, когда она старалась выплыть и выйти на берег, отталкивал ее шестом. Мне было страшно, я дрожал, а в то же
Осенью 1842 г. С. приехала по приглашению Гоголя в Рим, и он показал ей Вечный город, особо выделяя храм св. Петра. С. вспоминала: «…Прогулки продолжались ежедневно в течение недели, и Гоголь направлял их так, что они кончались всякий раз Петром. — „Это так следует. На Петра никогда не наглядишься, хотя фасад у него комодом“. При входе в Петра Гоголь подкалывал свой сюртук, и эта метаморфоза преобразовывала его во фрак, потому что кустоду приказано было требовать церемонный фрак из уважения к апостолам, папе и Микельанджело… Однажды Гоголь повез меня и моего брата в San Pietro in Vinculi, где стоит статуя Моисея работы Микельанджело. Он просил нас идти за собою и не смотреть в правую сторону; потом привел нас к одной колонне и вдруг велел обернуться. Мы ахнули от удивления и восторга, увидев перед собою сидящего Моисея с длинной бородой. „Вот вам и Микельанджело! — сказал Гоголь. — Каков?“ Сам он так радовался нашему восторгу, как будто он сделал эту статую. Вообще, он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие. В особенности он заглядывался на древние статуи и на Рафаэля. Однажды, когда я не столько восхищалась, сколько бы он желал, Рафаэлевою Психеей в Фарнезине, он очень серьезно на меня рассердился. Для него Рафаэль-архитектор был столь же велик, как и Рафаэль-живописец, и, чтоб доказать это, он возил нас на виллу Мадата, построенную по рисункам Рафаэля. И он, подобно Микельанджело, соединил все искусства. Купидоны „Галатеи“, точно живые, летают над широкой бездной, кто со стрелой, кто с луком. Гоголь говорил: — „Этот итальянец так даровит, что ему все удается“. В Сикстинской капелле мы с ним любовались картиной Страшного суда. Одного грешника тянуло то к небу, то в ад. Видны были усилия испытания. Вверху улыбались ему ангелы, а внизу встречали его чертенята со скрежетанием зубов. „Тут история тайн души, — говорил Гоголь. Всякий из нас сто раз на день то подлец, то ангел“. После поездок мы заходили в Сан-Аугустино и восхищались ангелами Рафаэля и рядом с церковью покупали макароны, масло и пармезан. Гоголь сам варил макароны, но это у Лепри всего пять минут берет, и это блюдо съедалось с удовольствием. Одним утром он явился в праздничном костюме, с праздничным лицом. „Я хочу сделать вам сюрприз, мы сегодня пойдем в купол Петра“. У него была серая шляпа, светло-голубой жилет и малиновые пантолоны, точно малина со сливками. Мы рассмеялись. — „Что вы смеетесь? Ведь на Пасху, Рождество я всегда так хожу и пью после постов кофе с густыми сливками. Это так следует“. — „А перчатки?“ — „Перчатки, — отвечал он, — я прежде им верил, но давно разочаровался на этот счет и с ними простился“. Ну, мы дошли наконец до самого купола, где читали надписи. Гоголь сказал нам, что карниз Петра так широк, что четвероместная карета могла свободно ехать по нем. „Вообразите, какую штуку мы ухитрились с Жуковским, обошли весь карниз! Теперь у меня пот выступает, когда я вспомню наше пешее хождение, вот какой подлец я сделался“. Во время прогулок по Риму Гоголя особенно забавляли ослы, на которых он ехал с нами. Он находил их очень умными и приятными животными и уверял, что они ни на каком языке не называются так приятно, как на итальянском (i ciuchi). После ослов его занимали растения, которых образчики он срывал и привозил домой… Он жил на Via Felice с Языковым, который в то время был болен, не ходил, и Гоголь проводил с ним все досужие минуты. Никто не знал лучше Рима, подобного чичероне не было и быть не может. Не было итальянского историка или хроникера, которого бы он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исторического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как-то особенно оживляло для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия, в которой отечество его озарялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления. Изредка тревожили его там нервы в мое пребывание, и почти всегда я видела его бодрым и оживленным… Заметив, что Гоголь и так хорошо знает все, что касается до древности, я сама завлеклась ею; я его мучила, чтоб узнать поболее. Один раз, гуляя в Колизее, я ему сказала: — „А как вы думаете, где Нерон сидел? вы это должны знать. И как он сюда явился — пеший, в колеснице или на носилках?“ Гоголь рассердился: „Да что вы ко мне пристаете с этим мерзавцем! Вы воображаете, кажется, что я в то время жил; вы воображаете, что я хорошо знаю историю. Совсем нет. Историю никто еще так не писал, чтобы живо можно было видеть или народ, или какую-нибудь личность. Вот один Муратори понял, как описывать народ; у него одного чувствуется все развитие, весь быт, кажется, Генуи; а прочие все сочиняли или только сцепляли происшествия; у них не сыщется никакой связи человека с той землей, на которой он поставлен. Я всегда думал написать географию; в этой географии можно было бы увидеть, как писать историю. Но об этом после. Друг мой, я заврался, я скажу вам, между прочим, что подлец Нерон являлся в Колизей в свою ложу в золотом венке, в красной хламиде и золоченых сандалиях. Он был высокого роста, очень красив и талантлив, пел и аккомпанировал себе на лире. Вы видели его статую в Ватикане, она изваяна с натуры“. Но не часто и не долго он говорил; обыкновенно шел один поодаль от нас, подымал камешки, срывал травки или, размахивая руками, попадал на кусты и деревья; в Кампаньи ложился навзничь и говорил: — „Забудем все, посмотрите на это небо“, — и долго задумчиво и вместе весело он глядел на это голубое, безоблачное, ласкающее небо». В Риме в беседе с С. Гоголь подвел итог мистификации со своим путешествием в Испанию. С. вспоминала: «Будучи в Риме, уже в 1843 году, Гоголь опять, как в 1837 г. в Париже начал что-то рассказывать об Испании. Я заметила, что Гоголь мастер очень серьезно солгать. На это он сказал: „Так если ж вы хотите знать правду, я никогда не был в Испании, но зато я был в Константинополе, а вы этого не знаете“. Тут он начал описывать во всех подробностях Константинополь, называл улицы, рисовал местности, рассказывал о собаках, упоминая даже, какого они цвета, и о том, что там подают кофе в маленьких чашках с гущею… Речь его была наполнена множеством мелочей, которые мог знать только очевидец, и заняла всех слушателей на целые полчаса или около того. — „Вот сейчас и видно, — сказала я ему тогда, — что вы были в Константинополе“. А он ответил: — „Видите, как легко вас обмануть. Вот же я не был в Константинополе, а в Испании и Португалии был“ (интересно, что в Константинополе, в отличие от Испании, Гоголь действительно побывал, но только через пять лет после встречи с С. в Риме, в апреле 1848 г., на обратном пути из Иерусалима в Россию. — Б.С.). В Испании он точно был, но проездом (непонятно, откуда и куда проездом, если учесть, что Пиренейский полуостров — это край Европы, и оттуда можно отправиться только в Америку или Африку, где Гоголь, уж точно, никогда не был. — Б. С.), потому что в самом деле оставаться долго было неприятно после Италии: ни климат, ни природа, ни художества, ни картины, ни народ не могли произнести на него особенного впечатления. Испанская школа сливалась для него с Болонскою в отношении красок и в особенности рисунка; Болонскую он совсем не любил. Очень понятно, что такой художник, как Гоголь, раз взглянувши на Микельанджело и Рафаэля в Риме, не мог слишком увлекаться другими живописцами. Вообще у него была известного рода трезвость в оценке искусства; лишь в том случае, если он всеми струнами души своей признавал произведение прекрасным, тогда оно получало от него наименование прекрасного. „Стройность во всем, вот что прекрасно“, — говорил он».
Из Италии С. уехала во Францию и там в декабре 1843 г. вновь встретила Гоголя. Позднее Гоголь писал С.: «Вы были знакомы со мною и прежде, и виделись со мною и в Петербурге и в других местах. Но какая разница между тем нашим знакомством и вторичным нашим знакомством в Ницце! Не кажется ли вам самим, как будто мы друг друга только теперь узнали, а до того времени вовсе не знали?» С. вспоминала: «Гоголь был очень нервен и боялся грозы. Раз, как-то в Ницце, кажется, он читал мне отрывки из второй и третьей части „Мертвых душ“, а это было не легко упросить его сделать. Он упирался, как хохол, и чем больше просишь, тем сильнее он упирается. Но тут как-то он растаял, сидел у меня и вдруг вынул из-за пазухи толстую тетрадь и, ничего не говоря, откашлялся и начал читать. Я вся обратилась в слух. Дело шло об Уленьке, бывшей уже замужем за Тентетниковым. Удивительно было описано их счастие, взаимное отношение и воздействие одного на другого…Тогда был жаркий день, становилось душно. Гоголь делался беспокоен и вдруг захлопнул тетрадь. Почти одновременно с этим послышался первый удар грома, и разразилась страшная гроза. Нельзя себе представить, что стало с Гоголем: он трясся всем телом и весь потупился. После грозы он боялся один идти домой. Виельгорский взял его под руку и отвел. Когда после я приставала к нему, чтобы он вновь прочел и дочитал начатое, он отговаривался и замечал: — „Сам Бог не хотел, чтоб я читал, что еще не окончено и не получило внутреннего моего одобрения… Признайтесь, вы тогда очень испугались?“ — „Нет, хохлик, это вы испугались“, — сказала я. — „Я-то не грозы испугался, а того, что читал вам, чего не надо еще никому читать, и Бог в гневе своем пригрозил мне“».
7 апреля н. ст. 1844 г. Гоголь писал С. из Дармштадта: «Христос Воскрес! Пишу к вам в самый день Светлого Христова Воскресенья… Любовь Божья так безгранично безмерна к людям, что если бы мы прозревали поглубже в смысл всех совершающихся с нами событий, то, вероятно, вся жизнь наша обратилась бы в одни слезы благодарности. Но не об этом будет речь. На письмо ваше скажу вам пока то, что велит сказать душа моя: Будьте светлы и старайтесь насильно быть светлу и веселу душой. Недавно прочел я, что, стараясь засмеяться смехом души, мы уже призываем ангела на уста наши, который помогает нам потом действительно засмеяться таким смехом. Всё до последней мелочи мы должны приобретать в сей жизни насильно, и ничего не дается нам даром. В письме вашем, несмотря на успокоение ваше, дышит что-то тревожное. Вы способны увлекаться, это вы должны помнить беспрерывно. Берегитесь всего страстного, берегитесь даже в божественное внести что-нибудь страстное. Совершенного небесного бесстрастия требует от нас Бог и в нем только даст нам узнать Себя. Впрочем, о многом следует переговорить, а не писать. Вы спрашиваете, нет ли у меня средства для того, чтобы заставить душу пребывать в одном и том же состоянии. Но вы слишком многого потребовали вдруг, самые святые люди не могли пребывать в одном и том же ровном душевном состоянии. Мне иногда помогало одно средство, которое, как я узнал, помогало и тем, которые получше меня. Средство это состоит в том, чтобы, оставя на время собственное положение и обстоятельства, как бы они тревожны ни были, заняться положеньем других, близких нам людей и именно таких, которых обстоятельства еще труднее наших и требуют большей работы ума. Обстоятельства их следует обращать на все стороны, дабы увидеть, чем мы вследствие наших к ним отношений можем быть полезны и помочь им. Ибо многое нам кажется невозможным оттого, что ум наш не приобрел привычки обращать на все стороны предмет и что страсти наши торопливо стремятся исполнить, не дождавшись, пока ум переворотит на все стороны дело. Как бы то ни было, но когда я, бросивши свои трудные обстоятельства, принимался за таковые же другого или даже за размышление о них, душа моя приобретала покой среди беспокойства и мои собственные обстоятельства представлялись потом в яснейшем виде, и я легко находил средства чрез то помочь самому себе. Так тесно мы связаны друг с другом в этом мире! Я начинаю думать, что если и чувствуем мы тоску или глупое состояние души, то это, верно, для того, чтоб в это время вспомнить о ком-либо другом, а не о себе. Если ж тяжкое горе нам приключится или важное затруднительное обстоятельство, то помышленье в это время о горе другого не только послужит отводом горя, но даже необходимым охлаждением страстных влечений наших, без чего мы в силах наделать множество самых неразумных дел. Но вы сами помолившись найдете противу многого средства».