Голодная бездна Нью-Арка
Шрифт:
…оно поит город и Бездну под ним… и Бездна спит, всем во благо…
— Нет, — Тельма закрыла уши ладонями. — Ты лжешь.
И крысы остановились.
Зашипели кошки, а кости под ногами зашевелились… расползлась земля, из черного зева ее выступила фигура.
Он не был человеком.
И альвом, Тельма видела альвов. Он не был ни цвергом, ни масеуалле, никем из тех, чье существование было признано… слишком высокий, слишком тонкий, прозрачный почти.
Белесые волосы его слабо светились.
А
— Уходи, — сказала она, отступая, и крысы с визгом выскочили из-под ног. — Я не пойду с вами… я не ваша…
Он ничего не сказал, но лишь протянул руку.
Такую… тонкую… будто стеклянную.
— Нет, — Тельма сделала еще шаг назад. И второй. — Мое место здесь.
А он усмехнулся и поднял свирель, которая казалась слишком тяжелой для этого невесомого тела. И Тельма поняла, что не может позволить ему заиграть, что сейчас и здесь у нее не хватит сил сопротивляться.
— Не надо… пожалуйста…
Она пятилась, и кости хрустели под ногами, земля поднималась, точно желала поставить подножку, а тот, со свирелью, смотрел.
Ждал, когда Тельма упадет.
И она упала бы, позволив земле сожрать себя, смешать, что с прахом, что с грязью, что с мертвой травой, корни которой торчали седыми волосами…
Первый хрустальный звук свирели заставил ее оступиться… она зажмурилась, вскинула тряпичные крылья в тщетной попытке взлететь… и не упала.
Не позволили.
Шею опалило жаром чужого дыхания, а когтистые лапы стиснули плечи. И Тельма с облегчением подумала, что сейчас ее просто-напросто убьют. Какая радость! Обыкновенная смерть, без проклятых подземелей, котлов и свирели, которая играла… только Тельма не слышала ни звука.
То, что стояло за ее спиной — а обернуться мешал страх — не спешило убивать.
Оно слушало.
Внимательно слушало, но, сколько бы ни старался призрачным менестрель, существо — это Тельма чуяла всей своей сутью — не способно было оценить музыки.
И ему надоело просто стоять.
Оно вдохнула запах Тельмы, заворчало, но не грозно, скорее уж успокаивая, а потом вдруг… это не было рыком, это не было криком, это было просто… звуком.
Всеобъемлющим.
Заполнившим собою все пространство, и Тельму тоже. Она в какой-то миг перестала быть человеком, превратившись в сосуд. И этот сосуд грозился треснуть…
…рассыпались прахом крысы.
И кошки.
И даже кости, похожие на траву… сама земля горела, избавляясь от бледной сети корней… а менестрель стоял, прижимая к губам бесполезную свирель… он и сам вспыхнул зеленым пламенем, ярко, словно целиком, от волос до босых ног — Тельма только сейчас увидела, что они и вправду были босы — состоял из стеарина высшего качества.
Она не хотела смотреть на это, но и отвернуться не могла, вовсе перестав
А потому… стояла и ждала, когда безумный этот сон — конечно же, сон, как иначе? — закончится. Уж лучше бы снова мама привиделась, с этими кошмарами Тельма как-то научилась сосуществовать…
…свирель упала.
…и ушла в обгоревшую землю.
…а чудовище распахнуло кожистые крылья и обняла Тельму… надо же, какие заботливые твари водятся в ее кошмарах.
Глава 12
Все-таки ночевка на диване была не лучшей идеей. С одной стороны Мэйнфорд выспался, и даже сны, на редкость яркие, и тем выделяющиеся и в череде обычных его кошмаров, не слишком помешали, с другой — тело ломило.
Он никогда еще не чувствовал себя настолько… древним.
Именно, пожалуй, он был древним.
Как одна из треклятых статуй, которые дед хранил отнюдь не из любви к искусству, но назло матушке. Она требовала отдать статуи на реставрацию, а лучше — передать тому, кто способен распорядиться этаким сокровищем. Дед не соглашался.
Статуи старели, сырели, покрывались пылью. Под пылью прятался потускневший мрамор и трещины. И кажется, одна, особо древняя, даже рассыпалась как-то.
Мэйнфорд тоже вот-вот рассыплется.
Он сполз с дивана на четвереньках, помотал головой…
— С добрым утречком, — Кохэн выглядел до отвращения бодрым, а еще прямо-таки лоснился довольством. — Кофе подать?
— Я тебя ненавижу.
— Подать.
— Руку сначала подай…
Кохэн отступил на шаг.
— Извини, босс, но руки мои мне еще пригодятся.
И ушел.
Вот же… масеуалле треклятый, бездна его задери.
Вставать пришлось самому. Спина ныла. Плечи тянуло. Шея… шеи Мэйнфорд вообще не чувствовал.
— Ваш кофе, сэр, — Кохэн явился с серебряным подносом, на котором возвышался серебряный же кофейник, кажется, из фамильного сервиза, сахарница с обсидиановой крышкой, пара крохотных, с наперсток, чашек, молочник, держатель для салфеток и сами эти салфетки, льняные, с монограммой.
— Смерти моей желаешь?
— Жизни, — поднос Кохэн водрузил на стол. — Поверьте, босс, я как никто заинтересован в том, чтобы ты был жив, бодр и готов к обороне…
— Все так… дерьмово?
А кофе Кохэн варить умел, именно такой, к какому привык Мэйнфорд. Крепкий. Горький. И густой, что патока. Сам он разбавлял напиток сливками, сахар клал щипцами, и в этой неуместной великосветской церемониальности было что-то донельзя забавное…
— Звонил твой брат.
— Злился?
— Верещал, — Кохэн поднес чашку к губам, и крылья носа его дрогнули. — Требовал тебя… потом был начальник участка… заместитель мэра… они желали знать, когда нашего сумасшедшего повесят.